Остаток дня я пребывал в мрачности, то нещадно грызя себя, то немощно оправдывая. Беглец мог быть и правонарушителем, и слугой; его вина могла заключаться в нерасторопности, непочтительности, воровстве, попытке убийства… Но могло быть и совсем иначе. В любом случае, какую бы кару не избрал белый всадник, опасаться ему было нечего. Белого нельзя было ни наказать, ни даже привлечь к ответственности. Общество единодушно ратовало за переселение негров в Африку, добровольное либо принудительное — все равно; ну а негры, ушедшие на запад, к непокоренным сиу [16]или «проколотым носам» [17]воспринимались вообще как средоточия порока. Всякий черный, не уплывший в Либерию или Сьерра-Леоне, вне зависимости от наличия у него средств на проезд, был виноват в том, что происходит с ним на территории Союза, только сам.
Я страдал, потому что всегда испытывал хотя и смутное, но упорное нежелание соглашаться с большинством. Нежелание это я не мог себе объяснить. Возможно, оно представляло собою всего лишь сентиментальный бунт против матери в защиту дедушки Бэкмэйкера. Какая разница. Из-за него я не мог оправдать свою слабость тем, что, действуй я согласно своему желанию, я поступил бы возмутительно. Для меня это не было возмутительным.
В конце концов я счел за лучшее прекратить самобичевание и постараться вернуть вчерашнее расположение духа; воспоминание об отвратительной сцене мне удалось несколько приглушить. Я даже попробовал убедить себя, что все было не так серьезно, как это могло показаться со стороны, или что преследуемый ухитрился ускользнуть от преследователя. Я не в силах был сделать бывшее не бывшим; оставалось как-то избавиться от чувства вины.
В ту ночь я спал невдалеке от дороги, а поутру чуть свет двинулся дальше. Хотя я находился сейчас немногим более чем в двадцати милях от громадного города, ландшафт почти не менялся. Быть может, фермы стали помельче да стояли потеснее друг к другу; контраст их с поместьями сделался еще разительнее. Однако транспорт шел теперь сплошным потоком, а в городишках к нему добавлялись еще и вагоны конки, едущие по уложенным посреди булыжных мостовых стальным рельсам.
Вечерело, когда я пересек Спайтн-Дайвил-Крик [18]и вступил на землю Манхэттена. Между мною и городом простиралась теперь дикая пустошь; там и сям торчали лачуги скваттеров, выстроенные из старых досок, бочарных реек и прочей рухляди. Тощие козы да шелудивые коты выискивали, чем поживиться, среди чудовищных нагромождений битых бутылок. Мутные ручьи, вслепую тычась то в одну, то в другую гору отбросов, пробивались к рекам. И без слов было ясно: вот край изгоев и беглецов, мужчин и женщин, которых как бы не существует и которых закон терпит лишь до тех пор, пока они носа не кажут из своих ужасных трущоб.
Как ни чуждо, как ни отвратительно было мне это место, двигаться дальше, чтобы попасть в город уже в сумерках, мне никак не хотелось; однако вряд ли среди лачуг можно было отыскать место для ночлега. Сойти хоть на шаг с почтового тракта с его упорядоченностью, его цивилизованностью — и затеряешься в зловонном хаосе навек. Чадом изломанных судеб несло оттуда, и я ощущал опасность.
Но затем угасавшее сияние дня высветило словно из другого мира перенесенный сюда особняк, угодья которого еще не захватила жадная до чужого шпана. Он был разрушен, окружавшие его когда-то сады едва угадывались в месиве дикого кустарника и сорных трав. По-видимому, некий сторож или смотритель до сих пор либо, по крайней мере, до самого последнего времени, оберегал это жалкое величие; я не мог поверить, что здание и деревья могли долго сохраняться здесь, не будучи, что называется, раскуроченными напрочь.
Уже почти стемнело, когда я, продвигаясь со всей возможной осторожностью, набрел на ветхую беседку. Крыша ее провалилась; все подступы к ней плотно прикрывали заросли матерых роз — они будут хорошей защитой от любого нежданного посетителя, так я решил, продираясь сквозь них и в кровь исколов себе все пальцы. Как укрытие от непогоды беседка, скорее всего, не отличалась от обыкновенного шалаша — но то, что она до сих пор стояла, доказывало, на мой взгляд, что она надежнее.
Я вытянулся на влажных досках и забылся беспокойным сном, тревожимый странными видениями: будто старый особняк полон выходцев из прошлого, умоляющих меня спасти их от обитателей трущоб, а дом их — от окончательного разграбления. С трудом выдавливая слово за словом, я пытался объяснить, что бессилен — как это часто бывает во сне, я и впрямь стал бессилен и не мог сделать ни единого движения, — что не в моей власти изменить судьбу; они стонали, заламывали руки и пропадали один за другим. Кое-как, однако, мне удалось поспать; а поутру судорожное напряжение мышц и боль в костях сошли на нет по мере того, как я, волнуясь все сильнее, приближался к городу.
Читать дальше