На глазах у туристов и гида он рванулся к Марысе, обхватил ее руками, облапил, как медведь, прижимал к себе до хруста костей, покрывал поцелуями ее влажное загорелое лицо, ее пьяные плачущие глаза, ее смеющийся рот, и шептал, и бормотал: ты не забудь меня, ты только не забудь меня, ну я прошу тебя, ты помни меня, помни, помни, помни меня.
И черноволосая официантка, прижав ладонь ко рту, смотрела, как маленький раскосый иностранец с фотоаппаратом, как сумасшедший, целует, целует, целует донну Марию Даллес, не может оторваться, как они обнимают друг друга, как прощаются навеки.
Если Юрий начинал думать об этой встрече -- он зажмуривался, не мог смотреть. Фотограф, не снимай больше мир! Он слишком ярок для тебя, тусклого и скучного! Дикое солнце висело перед глазами, ходило взад-вперед медным начищенным маятником, причиняло зрачку боль. Он открывал глаза -- мир мотался перед ним мокрым ярким бельем на веревке, и сквозь колыханье он видел смерть -- ту, что приходит ко всем, и каждый горделиво и наивно думает: ко всем придет, а ко мне не придет.
Марыся. Марыся. Марыся! Трясясь в автобусе, в поезде, летя в самолете, вышагивая по осенним полям в старенькую школу на окраине села -- фотографировать детей первого сентября, он повторял ее имя. Он вел по раскисшей шоколадной грязи излизанной дождями проселочной дороги машину, свою разболтанную, погремушкой грохочущую "Ниву", и шептал, шептал имя -- заклинаньем, молитвой, ругательством, божбой. Его живая кровавая сердцевина сполна уместилась в шесть маленьких букв; он боялся -- звуки рассыплются от неверного выдоха, и жизнь по капле вытечет из него и не вольется обратно.
Марыся. Тишина. Марыся!
Он во сне так бредово, пьяно чужим именем окликал жену -- она гневно выпрастывала толстую руку из-под лоскутного одеяла, ударяла его по голому потному плечу тяжелым кулаком: "Зазнобу зовешь?! Кобель! Побалуй у меня!"
"Как ты не умерла тогда, как ты не умерла", - говорил, шептал, повторял он умалишенно, не зная, не думая, не чувствуя веса, смысла и боли слов. Марыся ангелом стояла у него за плечом; он мог поклясться, что видел белые лилейные крылья за ее спиной.
Ангелы только мертвые. Мертвые только ангелы. Почему же ты живая? И почему я встретил тебя?
Ночью он видел сны. Пламя вставало до неба. Взлизы огня метались, взмывали и покорно приникали к земле. Огонь, смеясь, целовал жнитво, сухую стерню. Огромная изба, куда загнали всех жителей деревни, догорала, но хищное алое пламя все еще страшно, органно гудело. Нельзя было кричать -- крик сгорел. Нельзя было молчать -- молчанье черно-белой пятнистой коровой ушло, глухо, сдавленно мыча, далеко, за поля, за реку.
Громадный гул висел и плыл в воздухе. Единственный звук, оставшийся здесь и сейчас. Живой не вынес бы его. Мертвый плыл вместе с ним и уплывал за тучи, за черное летящее руно страшной и сладкой гари. Верхушки елей и берез гнулись под холодным ветром, кланялись горю. Лето? Осень? Когда ты горела, девочка? Когда сгорела? Когда ты не сгорела? Когда ты не умерла?
Пламя, в пасти его изба, тут раньше была сельская библиотека. Огонь, в глотке его мертвецы -- гулко, густо гудя, полыхает печь крематория. Освенцим! Огонь! Звезда! Праматерь, из нее все же и стало быть, в нее же все и уйдет. Когда? Когда владыки подожгут маленькую Землю, кошачий клубок в ночи, и котенок подожмет хвост от страха, в угол забьется за печь, и моря-океаны мигом превратятся в одну высыхающую на лютом преисподнем морозе слезу?
"Марыся, отзовись", - просил он, и ему чудилось, что из тумана, из заоконной хмари и тоскливых деревенских сумерек наползает невнятный, неясный звук, плывет дрожащим пятном, бьется больным зайцем, пойманным в силок сердцем. Юрий клал руку на сердце, и оно билось под ладонью -- нежное, глупое, детское.
Мы все дети. Мы только притворяемся взрослыми. Боимся сказать себе: мы навсегда остаемся там, откуда нас вынимает властная рука предсмертного ветра. Мы -- дети, и все детские клятвы, которые даем мы себе, мы не держим.
ИНТЕРМЕДИЯ
ДЕТСКИЙ БАЛЕТ
Ажыкмаа впервые стояла на такой сцене.
Сцена огромная, слишком огромна, безбрежна была ее деревянная сковородка; сцена давала крен то влево, то вправо, и Ажыкмаа взмахивала руками, еле удерживаясь на скользящих, плывущих вдаль досках. Третьего звонка еще не было, и кулисы не пошли, почему же они уже начали?
Она расставила руки, пошевелила пальцами, взмахнула руками широко, от плеча, и мягко заколыхала ими в воздухе, наподобие крыльев. Руки потекли талой водою, нежными ручьями. А потом руки легли и стали терзать, рвать одеяло. Собирать на одеяле невидимых жуков, бабочек, личинок. Одеяло балетное, казенное, его надо обязательно сдать после спектакля театральному кастеляну, в бутафорскую. Оно может запросто превращаться в легкую накидку Сильфиды, в сумасшедший газовый шарф Жизели.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу