Я уже рисую. Накладываю быстрые штрихи на белизну. Стремительной линией обвожу контуры фигур. Эти дети, они должны быть, они будут нарисованы мной. Странное чувство: пока я их рисую -- я уверена, что я их спасу.
Что они, даже если умрут, все равно будут жить.
Грохот. Страшный грохот. Вижу перед собой танк. Я знаю, что такое танк, мой папа на войне был танкистом. Папа сам рисовал мне танк, а потом я его видела в фильмах, и я его запомнила. Нельзя мне лечь под его гусеницы. Внутри танка сидит человек. Я вижу его. У него все грязное, черное лицо. А рот красный. И рот кричит. Стой! Я сейчас нарисую тебя. Тебя не убьют.
Быстрее, быстрей. Ты можешь опоздать.
Я отрываю бумагу от планшета. Мне некогда приколоть кнопками другой лист. Я хватаю его и бросаю на пол, и сама ложусь на пол, на живот. Я рисую лежа мою войну, и я не ней солдат. Нет! Я художник на ней. Художник должен все успеть зарисовать, все, что он видит. Зачем? Я не знаю. Я просто чувствую: так надо.
Рисуй, рисуй. Быстрей, быстрей. У тебя мало времени. Как? У меня мало времени? Да у меня его целый вагон! Эшелон! Эшелон несется мимо меня, а я стою на платформе, в клубах грязной гари, утираю нос кулаком. Дым сбивает меня с ног, и я встаю, и на руках у меня ребенок, завернутый в чистые крахмальные пеленки, на голове у него чепчик с кружевами, я не знаю, мальчик это или девочка, нет, знаю -- мальчик. Я крепко прижимаю его к себе. У меня заняты руки, я не могу рисовать! Если я отпущу младенца -- он выпадет у меня из рук, ударится об пол и голову разобьет! Нет! Нельзя!
Из другой комнаты в лаковых туфлях на каблуках выходит женщина. На затылке пилотка. Белые метельные пряди висят вдоль щек. Смотрит надменно. Она моя хозяйка. Я прямо гляжу ей в глаза. Я свободная! Я никогда не была ничьей прислугой! Я советская пионерка! У меня красный галстук на груди!
Наклоняю голову. Скашиваю глаза. Нет галстука. Нет меня. И я знаю, что у меня опять, опять косы на затылке русой корзинкой.
Где зеркало, чтобы поглядеться?!
Нет зеркала. Нет.
Ребенок тянет руки. Он очень тяжелый. Я могу положить его на пол. Тогда я заработаю пощечину от белобрысой в пилотке.
Между пальцами у меня торчит карандаш. Белобрысая делает шаг вперед, каблуки цокают, как выстрел. Она выхватывает у меня из судорожно сжатых пальцев карандаш. Орет, но я не слышу. Это чужой язык. Я не знаю его. Это чужой ребенок. Он не мой.
Я осторожно сажусь на пол у ног белобрысой, потом кладу ребенка рядом, потом ложусь сама. На живот. Живот холодят голые доски. Нет, это не доски. Впалый живот мой и деревянные ребра холодит камень. Бетон. Или это земля? Голая, милая земля?
Медленно повернуть голову. Оглядеть сарай. И толпу бедного народа в нем. Женщины, худые как я, с глазами диких зверей, с перекошенными от голода и слез ртами. Они умирают. Стены сарая, где мы все умрем, отделаны белым кафелем. Тише! Тихо! Не говорите ничего. Просто смотрите на меня. Смотрите друг на друга. Запоминайте друг друга. Сейчас вы вдохнете, но уже не выдохнете. Вы задохнетесь, и я задохнусь вместе с вами.
Где мой ребенок? Где мой ребенок?!
Шарю руками по жесткой, как бетон, земле. Главное -- не дышать. Я нашла карандаш. Я просто сама выронила его. А бумага исчезла. Она сгорела.
И на этой твердой, наждачной земле, раскинувшейся подо мной широким, огромным подносом, на котором мимо меня несут дома и кусты, танки и эшелоны, костры и виселицы, станционные каморки и красные кремли, горящие избы и тонущие корабли, животом еще живым лежа, жестким как кость карандашом, алмазным грифелем рисую -- рисую -- рисую -- все, что вижу, и все, что не вижу: вижу лица и вижу сердца, не вижу судьбы, но рисую судьбу, не знаю ничего, но карандаш упрямо процарапывает неподатливую землю, и глубже, яростнее всаживаю грифель, и обвожу жирнее и резче контур, чтобы издалека, с дозорной вышки, с башни, с самолета было видно, чтобы видно было из другого времени, где меня уже не будет никогда, - вижу вас, милые мои, детки мои, ведь я никогда не стану взрослой, я знаю это, а вы -- кто станет, кто не станет, это неважно, не плачьте об этом: мы все, все до одного, были детьми, и все останемся детьми, и все мы были на войне, только все тщательно позабыли об этом, никто о войне не хочет вспоминать и видеть ее, и рисовать ее, а ее и вспоминать-то не надо, она идет всегда, и мы все на ней солдаты, и я тоже -- солдат, и я все-таки не выдержала, вдохнула отраву и умерла в газовой камере, зажав в руке родной мой острый карандаш, а когда очнулась -- увидела перед собой горы, снежные огромные горы, и синее небо, и орел летит высоко, и тот младенец, кого я держала на руках, лежит без движения перед раскосой женщиной с коричневым грубым, исполосованным морщинами лицом, и женщина песню поет, ее губы шевелятся, а я не слышу: так мощно гудит ветер, он гудит о невозвратном.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу