Робинсон промолчал.
Позднее, в машине, я выбрал момент и спросил Робинсона, что же он видел.
— В квартире Монтеза? У него там море книг. Знаешь, иногда я говорю себе, что мне следовало стать не полицейским, а учителем. Нет, серьезно… У меня двоюродный брат — учитель. Директор школы. Он зарабатывает больше, чем я, и его уважают, а полицейских никто не уважает. Ты рискуешь своей жизнью, а тебе плюют в лицо.
— Вот болтун, — пробурчал Мак-Кейб.
— Однажды мы вытащили нескольких несчастных из горящего дома, а в ответ какой-то сукин сын кинул в меня кирпич. За что? За то, что я спас четверых?
— Да я не о том! — Я пытался направить его мысль в нужное русло. — Что ты видел, когда стоял там, внизу, на траве, и озирался вокруг?
— А что там увидишь? Паршивый домишко. Его надо было снести еще пятьдесят лет назад, — сказал Робинсон.
— Ты впервые сел в нашу машину, тебе все кажется интересным, — сказал Мак-Кейб, — для тебя все необычно. Поездишь, посмотришь, а потом напишешь что-нибудь о нас всех. Мы-то сами уже ко всему привыкли — это наша работа. Скучная, однообразная работа. — Он принял очередной радиовызов. — Едем на 117-ю улицу. На этот раз — магазин ликеров. Знаешь, — повернулся он ко мне, — это заведеньице грабят каждый месяц.
Завыла сирена, и по Амстердам-авеню мы рванули к 117-й улице.
В одном из своих очаровательных выступлений, которые так полюбились телезрителям, доктор Хеплмейер приписал свои успехи в науке не столько собственному уму, сколько имени. «Представьте себе, что вас зовут Джулиус Хеплмейер и вы останетесь им до конца дней своих. Если уж вас назвали Джулиусом Хеплмейером, то вы просто вынуждены либо прославиться, либо погибнуть».
О его необыкновенных талантах свидетельствовали две Нобелевские премии, полученные им еще до того, как он наконец довел до совершенства обруч. Выражая свою признательность при вручении очередных званий и наград, он любил сорить афоризмами собственного сочинения. Пресса называла их «перлами Хеплмейера»: «Мудрость иногда побуждает нас к глупым поступкам», «Образование выискивает невежество», «Решение всегда предполагает проблему».
Последнее высказывание особенно подходило к обручу. Доктор Хеплмейер никогда не намеревался изгибать пространство, считая эту идею слишком смелой. «Один Бог изгибает пространство, — подчеркнул он однажды. — Человек может лишь наблюдать, замечать, искать… и иногда находить».
— Вы верите в Бога? — тут же спросил его репортер.
— В ироничного Бога — да. Доказательством его существования является смех. Улыбка — вот единственное выражение вечности.
Он разговаривал в такой манере без особых усилий, и тонкие наблюдатели могли понять, что это объяснялось тем, что он и думал точно таким же образом. Его жена как раз была тонкой наблюдательницей. Однажды, за завтраком, он разбил яйцо, варившееся в течение трех минут, внимательно рассмотрел его и заявил, что все возвращается на круги своя.
Это почему-то сильно разочаровало его жену.
— Даже Бог? — спросила она.
— Прежде всего Бог, — ответил он и в течение двух последующих лет работал над обручем.
Декан Колумбийского университета оказал ему в этом содействие, сократил число читаемых им лекций до одной в неделю. В его распоряжение было предоставлено все необходимое: в конце концов, это был век Хеплмейера. Эйнштейн уже умер, и Хеплмейеру пришлось напомнить своим почитателям, что хотя Закон возвращения Хеплмейера и открыл, возможно, новые горизонты в физике, но все же он твердо покоился на трудах Эйнштейна.
Однако скромные напоминания ученого были пропущены мимо ушей, и если раньше еженедельное приложение к «Нью-Йорк таймс» ежегодно публиковало не менее шести обзорных статей по разным аспектам теории Эйнштейна, то теперь их число сократилось до трех, а количество статей, посвященных Хеплмейеру, выросло, соответственно, до семи. Айзек Азимов, этот непреклонный мастер распутывать научные тайны, посвятил шесть тысяч слов популярному объяснению Закона возвращения; поняли написанное немногие, но у тысяч заинтригованных читателей появилась новая тема для застольной беседы. Ничье самолюбие, однако, не пострадало, поскольку Азимов считал, что только дюжина людей во всем мире действительно смогут похвастаться пониманием уравнения Хеплмейера.
Между тем Хеплмейер был так поглощен своей работой, что даже перестал читать публикации о самом себе. Свет в его лаборатории горел ночи напролет, и с помощью молодых увлеченных помощников (большей частью последователей-добровольцев, а не наемных работников) он воплотил свои математические формулы в блестящем алюминиевом обруче. Обруч представлял собой кольцо шестидюймовой полой алюминиевой трубы диаметром двенадцать футов, внутри которого размещалась сложная обмотка из тонких, словно паутина, проводов. Ученый утверждал, что, по сути дела, сооружал сеть, в которую, может быть, попадется крохотный завиток из бесчисленных изгибов пространства.
Читать дальше