На другой день цитадель взята неизвестно откуда проникшим в нее неприятелем, и город, поставленный между двух огней, объят паническим ужасом. Народ мятется на площадях, обвиняя в измене военного коменданта. От думы отправлена депутация к королю с мольбою спасти трехмиллионное население от тех ужасов, которые неизбежны в случае, если ларсы ворвутся в город. Король отвечает, что против этого приняты уже меры, но что нельзя отвечать за успех, покуда в городе две враждебных силы и две команды. Вследствие этого вывешен белый флаг, и комендант является к королю с предложениями о сдаче. Но в то же время из армии получены ужасающие известия: в лагере ларсов — бунт, лейтенант короля убит, и вся грозная сила варваров, раздраженных тем, что у них, судя но всему преднамеренно, отнимают заслуженную добычу, — рвется на приступ…
Конца я не досмотрел; но он хорошо известен в истории ванзов. Король был убит, защищая город в главе своих и республиканских сил, и эта смерть, доставив конечное торжество республике, положила конец войне. Его похоронили с царскими почестями и над могилой его были сказаны исторические слова:
«Сограждане! — произнес известный республиканский оратор. — Мы хороним сегодня последнего нашего короля. Хотя он и бил нас, а все же, надо отдать ему справедливость, он был хороший король. Но он был еще лучший гражданин, что он и доказал, забыв обиды, лично ему нанесенные, и отдав свою жизнь за спасение этого города. Скажем же на его могиле единодушно: Вечная память последнему нашему королю и первому гражданину!»
Драма эта, хотя я и чувствовал до малейшей тонкости все места, где автор ее неумышленно отклонился от истины, чуть не свела меня под конец с ума. Слово за словом, и сцена за сценой, я убеждался, что знаю гораздо лучше, чем автор, события, воспроизведенные им в главных чертах довольно верно. «Нет, — подсказывало мне безошибочное чутье, — это было немножко не так; а это хотя и так, но поставлено на ходули; тут пробел и вследствие пробела ложный эффект; а тут, вместо красивых, замысловатых фраз с поэтическими сравнениями, сказаны были коротко простые слова, но они хватали за сердце и заставляли всю кровь бросаться в лицо. Зачем, например, Кандама, в ответ на мое признание, говорит так фразисто, что жизнь ее принадлежит ее родине и т. д., тогда как в действительности она была так смущена, что с трудом могла говорить, и смотря на меня исподлобья, шепнула только дрожащим голосом: «Ионике! (т. е. «голубчик») возьми меня, но не губи больше наших!» И только когда я обнял ее, прибавила уже храбро: «Если еще раз, через тебя, польется тут, в Ларсе, кровь, то я буду знать, что ты лжешь, — не любишь меня»…» Я говорю о себе, потому что я скоро не в состоянии уже был отделить себя от лица, которое действовало на сцене, хотя я и чувствовал, что актер, игравший роль Унаянге, часто совсем не похож на него, так что образ героя драмы все время двоился в моих глазах. Но еще менее мог я признать в театральной, затянутой туго в корсет, Кандаме, ту необузданную дикарку, которая очаровала меня, — я и сам хорошенько не знаю чем. Должно быть тем, что в ней не было ничего похожего на других. Усмешка, взгляд, манера подергивать плечи, когда ей что-нибудь не по нраву, и внезапная жаркая краска в лице, когда ей чем-нибудь угодишь, все было особенное, свое. Она вела себя часто, как дикая кошка, способная выцарапать глаза в минуту негодования, но эта кошка готова была в огонь и в воду за милого; и ласки ее были так бешены, поцелуи так жгучи, что даже теперь, две тысячи лет спустя, голова у меня идет кругом от одного воспоминания!.. В актрисе, игравшей ее, однако же было нечто, какая-то искра естественного огня, минутами заставлявшая позабыть несходство ее с действительною Кандамой и воскрешавшая в моем сердце образ возлюбленной. В такие минуты я впрочем не видел актрисы: она исчезала куда-то и передо мною была совершенно другая женщина: легкая, гибкая, сильная как молодая пантера, — женщина, которая говорила, глядела, ходила иначе… Сцена, когда я вбежал в ее келью и увидел ее, беднягу, свернувшуюся калачиком на дрянной тюремной постели, бледную, заморенную, жалкую, едва не ослепшую от горючих слез, — когда, заслоняя рукою глаза, она всматривалась, не узнавая, — и вдруг, взвизгнув, кинулась мне на грудь; и минута, когда, захлебываясь от нестерпимой обиды, она рвала свои спутанные на голове, как змеи, черные волосы, проклиная врагов, державших ее взаперти целый год, — сделали то, что я выбежал, как помешанный, из театра и, заливаясь слезами, упал на скамью в публичном саду. «Где она?.. Где?.. — слышал я собственный голос, не узнавая его. — И возможно ли, чтобы я был жив, тогда как кости ее давно истлели в сырой земле?..» И сердце мое стучало больно, стучало так, что я удивлялся, как оно еще цело в груди… Перед глазами носились тысячи старых, знакомых сцен: битвы, пожары, приступы…
Читать дальше