Революция выгнала княжну из родной страны вместе со стариком-отцом, вытесняя их постепенно — сначала из подмосковного имения на юг, с юга на Кавказ и в Батум. На паспорте ее, как злые сувениры, пестрели и виз — красных, синих, малиновых и цвета недолгой копоти. И каждая виза, как раскаленное тавро, выжигала в ее душе кровавый рубец. До Копенгагена доплелся комок издерганных нервов и еще сердце, истекавшее последним отчаянием. Копенгаген встретил хмуро, негостеприимно, но все-таки приютил — уроками французского языка и вышивками на шелку. Потом подвернулся изобретательный владелец бара «Какаду», изощренный ловец доходных человеков. Он оценил сразу — Миньона! Для контраста приставил к ней потных гримасничавших негров, и это редкое сочетание, как сладостная боль, извращенно уязвляло пьяневших гостей. Они подолгу цедили свои густые коктейли, не спуская глаз с застывшей княжны, а затем раскошеливались и оставляли ей щедрые чаевые. Двести двадцать, двести пятьдесят крон для двоих было немного, но старый князь прикинул своими мышиными глазками, что в измельчавших франках это звучит громче и умчался в Париж, чтобы, получая от дочери половину, попытаться догнать там видения молодости. В маленькой каморке пансиона фру Кок, в соседстве с беспрестанно всхлипывавшей уборной, проводила княжна Тумасова свои дни — всегда в мыслях об одном и том же, об одном и том же — о России и себе. Старый князь рассуждал просто: раз его в России нет, значит, Россия погибла и никогда больше не воскреснет. Ей же в бегстве оттуда виднелась измена перед оставшимися, а в службе у кабацкого прилавка и лишний нравственный перерасход: унизительную работу ведь можно было совершать и там, ни перед кем не унижаясь, ибо не перед кем было унижаться. И еще терзала незаглушавшаяся боль недавнего — беженское отчаяние в Константинополе, толкнувшее к последнему женскому прибежищу. Безобразный коротконогий грек с маленькими жирными руками и чмыхающим носом ловко подхватил то, что предназначалось для избранника. Почему роль возлюбленной грека показалась менее унизительной, чем роль переписчицы в каком-нибудь захолустном совдепе? Почему чесночно-оливковый запах грека был лучше, чем запах мужицкой махорки?
Эти запоздавшие мысли жалили ее беспрестанно — до тех пор, пока перед стойкой бара не появился Петер Ларсен и своим резким вниманием не заставил ее забыть горестную быль. На высоком табурете, ничего не замечая вокруг, просиживал он целые вечера, расспрашивал ее о России, о Турции, об английской литературе. Если бы это не был Ларсен, богатейший человек в Копенгагене, владелец «Какаду» давно бы сделал ей грубое замечание за чрезмерную любезность к одному только гостю. Но ради Ларсена можно было пренебречь другими. К тому же необычайные темы их бесед поднимали пьяный трескучий бар до уровня салона. О нем так и говорили: салон русской княжны. Нашлось немало снобов, которые из-за одного этого предпочли «Какаду» всем другим барам и приезжали сюда исключительно для того, чтобы посмотреть, кем так увлекается Ларсен. От этого княжна почти вдвое выросла в его глазах. Само собой разумеется, она это тотчас почувствовала и незаметно втянулась в развлекавшую ее игру.
Однажды, болтая о старинных книгах, которые остались у него после отца, он вдруг спросил ее, читала ли она когда-нибудь «Манон Леско». Он впервые прочел этот роман вчера.
Княжна кивнула головой и слегка насторожилась.
Петер обрадовался случаю поговорить на эту тему и заметил:
— По-моему, автор нехорошо сделал, что отправил Манон умирать на чужбину.
— Почему? — холодно спросила Тумасова, и губы ее вздрогнули.
— Новая страна, — сказал он, ничего не замечая, — переродила эту очаровательную грешницу и сделала ее святой, то есть неестественной и скучной. Нет, это не в моем духе.
Тумасова ничего не ответила и, хотя улыбнулась, но тотчас же заговорила с другим.
Только тогда он сообразил, что его последние слова она могла принять на свой счет, и острая досада сразу взвинтила его, тем более что княжна стала заметно уклоняться от разговора. Настроение его мгновенно переменилось. Он не мог спокойно сидеть на месте, теребил волосы, тер лоб и кусал губы. Как, она подумает, что он настолько бестактен! Так вот, извольте: он тотчас же предложит ей выйти за него замуж. Тотчас же!
Эта бешеная минута решила все. Он, правда, отказался от мысли тут же у стойки заговорить о браке, сообразив, что она примет это предложение, как сделанное с пьяных глаз. Но, вернувшись домой, он написал ей длинное, многословное письмо — ни одна женщина не нравилась ему так, как она; другого такого умного, сердечного человека не существует; сегодня он это ясно почувствовал и т. д. Сам процесс писания и подыскивание нужных слов утверждали его в тех мыслях, которые возникали тут же за письменным столом. Мелькали предвидения: изумление знакомых, оживленные пересуды, восхищение его смелостью — жениться на девушке из бара! Он заранее ликовал — ага, вот вам! Вы еще не знаете Петера Ларсена!
Читать дальше