Прочитав это письмо, Ивар подумал немного, спокойно взял снимки и, стараясь не глядеть на них, с медленной аккуратностью разорвал их на равные мелкие куски. Письмо прочел еще раз. Некоторые фразы при вторичном чтении вызвали перед ним чье-то отвратительное подленькое лицо. Чтобы отделаться от этого видения, Ивар разорвал и письмо. Обрывки его он присоединил к клочкам картона, перемешал их и все вместе сжег на большой глиняной тарелке, в которой до того лежала земляника.
Вместе с последним мерцанием дымного пламени исчезла и едкая горечь, в течение получаса уязвлявшая мозг.
Ивар встал, встряхнулся и облегченно вздохнул, точно освободившись от наваждения.
Все прошло.
XVII
Головные боли, с давних пор донимавшие Ларсена, к старости участились. Бывали дни, когда он неподвижным пластом, держась за виски, лежал на кровати, ничего не соображая.
В это время при нем уже никого не было. Старшая дочь стремительно вышла замуж за богатого мексиканца и целиком ушла в острые впечатления нового бытия. Хмурый, молчаливый, всех подавляющий отец выскочил из ее памяти совершенно. Вторая дочь, сильно походившая на мать — и темпераментом и кошачьей грациозностью, — в три дня пленилась каким-то проезжим мореплавателем с широкой грудью и, повинуясь внутреннему голосу, без всякого раздумья удрала с ним в Южную Америку, как и мать, прихватив с собой саквояж с драгоценностями. Ивар — тот прямолинейно и неуклонно осуществлял отцовский наказ: перенести все дело в Копенгаген и создать там большую, крепкую фирму с разветвлениями в разных странах. Вдобавок, он женился.
Ларсен оставался один. С перенесением конторы в Европу дел у него стало меньше. К нему же они всецело перешли к управляющему, креолу Мадарьяге, чьи острые глаза, хорошо подвешенный язык и здоровые кулаки умело справлялись с хозяйством.
Себе Ларсен оставил переговоры с приезжими негоциантами и еще скрытые пастушеские заботы о кораллах, которые смиренно продолжали свою несуетливую работу. С того времени, как на дно океана были опущены первые живые полипняки, Ларсен несколько раз под видом прогулки съездил на Ньюфаундлендскую банку, сбросил там до пятисот мешков с известью, — корм для нетребовательных строителей, — а однажды в водолазном костюме спустился на дно. Под водой он пробыл всего только несколько мгновений (не позволяло сердце), но сквозь темно-зеленый сумрак морской глубины успел различить нечто вроде густого кустарника, извивавшегося по дну. Ларсен блаженно улыбнулся: свои сокровенные мысли он увидел уплотнившимися.
Одно только отравляло ему жизнь: ничем не заглушаемая подозрительность. Ему казалось, что окружающие отлично знают о его тайне и что сын несдержанно разболтал о ней всему Копенгагену. Не оттого ли Ивар в своих кратких письмах никогда не упоминал о заповедном деле?
Иногда, изменяя своей скрытности, он пытался узнать у Мадарьяги — не болтают ли чего-нибудь о нем окружающие люди. Лукавый креол, высекая желтый огонь возмущения из своих черных глаз, сжимал кулаки и с театральной преданностью успокаивал его:
— Никто не посмеет говорить о вас что-нибудь дурное. Никто! Если же это случится, я… Вот мой кулак. Он…
А про себя думал: «Что-то есть, вероятно, чего опасается старик — да! да!» — И стал внимательно следить за ним, за каждым его шагом, за каждым его поступком. Когда у Ларсена начались частые головные боли и он бросался в кровать, словно ища там забытья, Мадарьяга решил: должно быть, это мучает его совесть. Но в поисках разгадки он наткнулся на другое: он первый заметил, что у Ларсена стала ослабевать память. Старик забывал об отправленных письмах, о полученных ответах, о выданных деньгах.
Плутоватый креол прищелкнул языком: неплохо, на этом можно кое-что нажить, особенно если не давать знать о состоянии старика Ивару. Этого он легко добился, беззастенчиво просматривая всю переписку между отцом и сыном. Впрочем, очень скоро это оказалось излишним: переписка заметно шла на убыль. Страдая от головных болей, старик, очевидно, перестал думать о всем том, что было вне его. Мадарьяга сам составлял письма и приносил их ему только для просмотра. Дрожащей рукой, не читая и ничего не спрашивая, старик торопливо ставил свою спотыкающуюся подпись, а затем сумрачно всматривался в потное лицо Мадарьяги и недоверчиво спрашивал:
— А кому это? Или ты уже говорил? Но не обманываешь ли ты меня, Мадарьяга? Смотри! Ведь я…
Креол обиженно отшатывался и, закатывая к потолку свои влажные голубые белки, с неподдельным ужасом восклицал:
Читать дальше