Может быть, я против науки? Упаси боже. Я против ее самоуверенности.
Если наука перестает понимать, что она всего лишь работник на постройке этического максимума, она становится тормозом и обманом.
И в результате огромная природа и дрожащий человечек на краю неведомого.
И тогда вспоминают о поэтах. Вот кто максималист. Сколько ни дай ему любви — ему все мало. Любовь мужчины и женщины, любовь человека к человечеству, любовь человека к природе — все мало. И вот уже любовь к меньшему брату, и поиск общения, и нежности к зверью, и человек не наглядится в ищущие глаза собаки, и носит за пазухой котенка или кролика, и говорит, что человеческий малыш похож на медвежонка, и говорит: вот зверь бурундук — он маленький, и хвост у него пушистый, он сидит на плече и ест хлеб из рук, у него три черные полоски, на ушах кисточки и личико умное — так мне одна девушка описывала зверя бурундука, и я уже никого не хочу, подай мне бурундука, и все, — я его люблю. Вот программа максимум. Ничего другого не хочу, и подай мне это, да и все тут, и я буду описывать это и описывать, ища вокруг крупицы этого рая, даже в подворотне, даже в трущобах, даже на войне, где люди бьют друг друга насмерть, вымещая друг на друге беспомощность и злобу за тоску по ненайденному раю. И тогда оборачивается ярость сбитого с толку человека на ученых — куда вы завели нас, ученые люди? Вы придумали самоварчик и керосинку и думаете, что я счастлив, и тем ограничили мои желания, и вот я бью себе подобного насмерть и даже зверье развожу на убой. И тогда вымещают злобу за ненайденный рай на поэтах: зачем пробуждаете неисполнимые желания, зачем соблазняете несбыточными картинками, зачем заставляете тосковать по невозможному? И вот я в пьяной тоске бью свою возлюбленную за то, что она не бессмертна, и одежды ее, которые только и нужны, чтобы срывать их в любовной игре, или уродливы, или прячут увядающее тело.
Споем же песню о Гошке по прозвищу Памфилий, ибо он доказал.
Воспоем же мужчину, силу его и доблесть, нежность его и ярость, чувство локтя и веру. Потому что нет безнадежной битвы, и след в сердцах — это след навеки. Ибо вечно в тревоге сердце человеческое, и нет того, кто бы достиг покоя. Потому что сказал поэт: забвенье — пустой и обманчивый звук, понятный лишь только в могиле. Ни радостей прошлых, ни счастья, ни мук придать мы забвенью не в силе. Что в душу запало — остается в ней. Ни моря нет глубже, ни бездны темней. Споем же песню о Памфилии, потому что он доказал.
Помните, прилетел марсианин?
А потом случилась эта история в лаборатория Алеши. Когда выяснилось, что марсианин-то похож не просто на человека, а на самую плохую его разновидность и что опыт Аносова при всех его благородных намерениях чреват самыми неприятными последствиями.
И так оказалось, что все мы трое, как это бывало уже не раз, были опрокинуты мучительно и на этот раз, видимо, непоправимо. Потому что годы уже не те и надежд все меньше. Сроки, отпущенные на мечты, кончились, и наступили трезвые сумерки.
Мы безнадежно устарели. Моя эллинская красота последний раз сверкнула и вытекла струйкой из горсти. Лешка ударился лбом о проклятый выбор — между научным открытием и его этическим смыслом. А Памфилии вместо встречи с живым идеалом и неземной тающей нежностью увидел большой марсианский кукиш.
…И мы сидели втроем и дымили сигаретами. И не заметили, как сумерки стали ночью, и тут раздался топот многих ног по лестнице и на улице за открытым окном. И тут нам постучали в стену п зазвонил телефон.
— Включите радио! — крикнули нам. — Включите телевизор!
Началось.
Они прилетают.
Они опустились. Первой вышла она. Потом он.
Споем же песню о Гошке Памфилии, ибо он угадал.
Особое понимание, безошибочная тающая нежность и сила, скользящая, как ручей. Кожа под рукой нежная, как ветер.
Засмеялась.
— Сейчас, — сказала она.
И приложила руку ко лбу.
Потом она начала медленно говорить.
Толпа замерла, притихла. Она отстранила микрофон, но ничего не изменилось. Звук доходил каким-то другим способом…
Он все угадал, Памфилии, он все угадал, этот проклятый клоун. Он только не угадал, что все выйдет лучше.
Опасения не подтвердились. Не было ни паники, ни атомной ошалелой защиты, никого не сбили из пришельцев, и не надо было расхлебывать кровавую кашу недоразумений.
Просто в черном небе, затмевая свет звезд, возникла светящаяся надпись:
«Мы прилетаем».
Мелькнула мысль — мистификация, и тут же отпала. Расшифровывать не пришлось. Надпись возникла над всеми столицами мира и была на языке этих столиц.
Читать дальше