Простое мановение руки, а душа моя воспарила в эмпиреи. Амен!
Но что я вижу, черт возьми! Простите, сьеры, но там, на хорах, два, четыре, нет, больше лиц искажены печатью гнусной скуки! Стыдитесь!
Итак, я начинаю. …Минуло двадцать лет с того скорбного года, когда немилостивая смерть от руки негодяя, наущенного сатаною, оборвала лилейную юность блаженного отрока Стефана и воссоединила его душу с Творцом, подвигая нас к покаянию и служению. За этот срок взрослеет юноша, строится храм, подрастает дерево…
Ваше преосвященство, уделите еще пару минут моему косноязычию. Трудно поверить, но в юные годы я имел счастье видеть воочию святого Стефана и даже воспламениться его богодухновленными призывами…
Клод, растолкуй этому остолопу, что зал закрыт. Пусть терпит!
Вы хмуритесь, драгоценный пастырь? Значит, я могу продолжать.
Итак, сьеры, двадцать лет назад моя бывалая морда была нежна, как персик. Я был обладателем пары абсолютно телячьих глаз, лихой головы и вороха крылатых надежд. Жил я весьма далеко от Кобруца, название моего родного города ничего не скажет господам собравшимся. Мне светило воистину царственное будущее — сначала прислуживать пажом у надутого князька, затем получить рыцарское знамя и меч и стать вассалом князька все тех же достоинств.
Эй, там! Сядьте, или я ни за что не отвечаю! Прошу тишины, сьеры, мы не в птичнике!
Итак, мне исполнилось шестнадцать лет, когда дурни, охранявшие ворота, впустили в пределы стен дрянненькую повозку, в которой теснились два монаха и белокурый мальчик в дерюжке с пастушьей сумкой.
Их никто не выделил из толпы приезжих, побирушек подобного разбора в городе хватало. Но кое-что им подали сердобольные, и они остановились за Обжорным рядом, где в ночлежке давали за гроши вшивый тюфяк и объедки.
Я бы не узнал о них так рано, если бы в сад отцовского дома, где я подвергался пытке зазубривания катехизиса, не заглянула тройка моих друзей. Среди них был и сын тестомеса Ив Брабо, имя которого я ношу на посту бургомистра. …Так, ваше поведение несносно! Милорд, отзовите ваших рубак от кафедры! Куда, хамье! Ну, извини, дорогой, против солдат я ничего не имел! Отче Амброз, извините за беспокойство. Сьеры, еще одно движение, и я заколю почтеннейшего епископа насмерть!.. Прекрасно! именно такой тишины и внимания я добивался…
Именно Брабо выманил меня к ограде и оглушил новостью, что в Обжорке уморительно беснуется заезжий дурачок. Наставник мой давно спал, утомившись моей скверной латынью, челяди видно не было. Грех было пропустить зрелище. Обнявшись, мы ввалились в ночлежку, гудевшую, как Ноев ковчег, и принялись глазеть. Плакала оборвашка у таганка, мужчины переглядывались; на нас, хихикающих, пришикнул старикашка — ведь на коленях старшего монаха корчился щуплый мальчуган в лохмотьях, поднявши к потолку зареванное личико. Ужасный вопль содрогал горло ему. Монах гладил его по волосам, попутно объясняя публике, что маленький Стефан имеет очередное видение — сам Христос в сером плаще пилигрима с бедным посохом наставляет детское сердце на путь. И на какой путь, сьеры!
Мы поразевали рты и охладели до костей: бедный сверчок вопил о Крестовом походе. О Гробе Господнем; о венцах башен Иерусалима, прободивших свирепые небеса; о саде, где плакал Бог. О сарацинских псах, вцепившихся в горло Святой земли; об огнедышащем идоле Магомете и христианских скелетах в ржавых латах, что дремлют, неотмщенные, в песках…
А молодой монах кивал, повторяя: «Истинная правда!»
Кто-то смеялся, кто-то сомневался, кто-то хлебал одонки из супного котла, а мы, трое охломонов, уже слышали хриплый рев рыцарского рога. Провались в тартарары, надутый князек! Если мне и сияет вдали золотой лев рыцарства, то только ради Иерусалима!
Пока я приосанивался, обещал взять Брабо в знаменосцы и принимал героическое выражение лица, наш мальчик утих и, обливаясь потом, замер, как лягушка во льду.
Ангелы вынесли нас на воздух из клоповника. Одуревшие, мы поняли одно: скоро наш духовидец будет проповедовать на паперти собора с разрешения, естественно, властей; скоро в нашем городке во всю прогремят призывы к походу, которого еще не видели.
Ох, какая тогда была весна, сьеры! Ветра, дрожа, мчались над башнями и крышами, как свора гончих; всюду яркость, цветение, сок — самая пора для чуда.
Когда мы, нагулявшись и подравшись сгоряча с мастеровыми, расстались, наши макушки скребли небосклон, а под рубахами прыгали в нетерпении сердца, как холодные рыбины. Дома я был выдран батюшкой за побег и заклеймен прозвищем «босяк» и «позор моих седин», потом получил затрещину от матери за разбитую губу и грязный камзол, да еще ночью меня поймали за вороватой примеркой отцовских шпор, что хранились в нашем доме, как реликвия. Грехов на мне было, как блох. Неделю меня держали взаперти, но я не унывал — я горел.
Читать дальше