— Алек! — кричала она. — Альд! Я найду их, и мы прорвемся.
— Мы прорвемся, — сказала она себе, — и я отыщу того, кто это придумал. Бог или черт, — сказала она себе, — но он мне заплатит за то, что я существую.
Серое небо и серый песок. Он лежал на песке и серая пустота… Уже? Он медленно сел и увидел, что он один. Серое небо и серая вода, и он один…
— Инта! — сказал он. — Альд!
— Инта! — взорвалось внутри. Отчаянный безнадежный крик сквозь времена и сквозь миры: пусть и меня не будет, раз ее нет, я не могу без нее!
— Я не могу без нее! — закричало в нем, и он рванулся назад, назад и назад, сквозь миры и сквозь времена, и черное небо мелькнуло над ним, мелькнуло и погасло, раз здесь ее нет, и он рванулся опять, назад и назад, сквозь миры и сквозь времена, и белое встало над ним, над ним и вокруг него, и тут он увидел ее — черную в белом, тоненькую фигурку в слепящем Нигде.
Она побежала к нему.
Он сделал шаг на мягких тряпичных ногах, но ноги согнулись, он молча стоял на коленях и глядел, как она подбегает к нему. Не радость и не боль, а блаженная пустота: я ее отыскал, и она со мною. Пока.
Мы стоим на коленях, глаза в глаза, и горькая нежность… Эти отчаянные глаза и отчаявшиеся губы, неужели мы все-таки живы? подумал он, но если мы живы, я тебя потеряю. Только мертвые не предают, подумал он и обнял ее за плечи, нет, он обнял только мундир — неподатливое и ледяное, словно под этим нет тела.
— Погоди, — тихонько сказала Инта. — Погоди, — сказала она торопливо, и мундир раскололся и стек с нее.
В первый раз он увидел это смуглое тонкое тело, полудетскую грудь и белый звездчатый шрам под плечом.
Они лежали, сплетенные, в бесконечном слепящем Нигде, и страсть приходила и уходила, и даже когда наступал отлив, он не мог ее отпустить, потому что она уйдет, он знал, что она уйдет, и не будет беспощадного тонкого тела и сухих беспощадных губ, и звездчатого рубца над маленькой твердой грудью, и он все сжимал ее, сплетал ее тело с собой, чтоб между ними не было даже кожи, потому что она уйдет, я опять ее потеряю, и она отвечала ему торопливо и исступленно, словно спешила дожечь отведенные ей минутки, и когда они все дожгли, она ушла.
И мундир проглотил ее.
И они сидели вдвоем, и Алек не мог ее даже обнять, потому что броня мундира, как стена, разделила их.
— Прости, — сказала она устало, — я только то, что я есть.
— А что ты есть? — вопросом ответил он. Ее невозможно обнять, но можно глядеть на нее, и он глядел на нее, обиженный и счастливый; спокойный лоб и спокойный взгляд, и только в губах еще что-то от той, неистовой и беспощадной.
— Урод, — спокойно сказала она. — Военный в одиннадцатом поколении.
— А я все равно тебя люблю.
— Наверное, я тоже тебя люблю насколько мне это дано. Я — просто машина, — сказала она. — Рожденная для войны, воспитанная для войны, живущая войной.
— А я все равно тебя люблю.
— Не мучай меня, — попросила она. — Я вырвалась и, может, сумею опять, но я — только то, что я есть.
И оба мы знаем, что это вранье. Ты просто боишься, мой командир. Боишься, как глупенькая девчонка, которую я затащил в постель.
Все это неправда, Алек, я просто боюсь. Оказывается, я очень боюсь свободы. Мундир — это мой наружный скелет, пока я в мундире, все безвариантно: я знаю, что я такое, зачем я и что мне делать. Но если я откажусь от своей брони, то что я такое? Зачем я? Что мне делать?
— Надо искать Альда, — сказала она вслух.
— Не надо, сам найдет.
Серое небо над рыжей землей. Он лежал на иссохшей рыжей земле и глядел в тяжелое серое небо. Немногим приятней, чем белое и голубое.
Он вскочил и увидел плавную цепь холмов, утекающих к зыбкому горизонту. Что-то серое морщилось в округлых горбах, ветер, подумал он, здесь настоящий ветер, и ветер пахнет какой-то травой, сухою и горькой. Я один, подумал он, куда меня занесло?
— Алек! — крикнул он. — Инта! — и вялое эхо не спеша шевельнулось вдали.
— Алек! — кричал он. — Инта!
Никого. Надо было куда-то идти, и он куда-то пошел. Тишина и безлюдье, только ветер ерошит траву на склонах, но откуда-то появилась тропинка и повела его вниз, в лощину, а потом потянула наверх. Что-то странно знакомое, знакомое нехорошо и тревожно: черный зубчик, отравленное острие в серой мякоти низкого неба. Корабль. Вот таким я впервые увидел его с вершины Заргиса.
И сразу он почувствовал, что он безоружен. Только пустые ножны на поясе да кобура на бедре.
Он усмехнулся. Жестоко и безрадостно усмехнулся и пошел поскорей. Мертвого не убьют, а я еще может быть…
Читать дальше