Антон Абрамкин
Ваша муть!
Фантаст Голованенко устал. У него сегодня был поистине трудный день. Но сейчас уже вечер. Можно спокойно развалиться в любимом кресле, сложить ноги на табуретку и почитать свежую газету в ожидании ужина, который готовит на кухне любимая жена.
А вот, кстати, и она. Просунула кудрявую головку в дверь и радостно улыбается.
— Милый, все уже готово. Мой руки и садись за стол.
Писатель, любимый всей страной, аккуратно сложил газету, снял с носа очки и направился в ванную. Усевшись за стол вопросительно взглянул на жену.
— Сегодня у нас совершенно необычное блюдо. Голубцы из василиска. По телевизору сказали, что их мясо гораздо лучше куриного на вкус, легче усваивается и содержит множество полезных веществ.
Что ж, очень даже неплохо. Голованенко читал в газете о том, как полезна василисятина и что это исконно российский продукт, поставляемый на рынок компанией «Муромец, Попович, Никитич и K°.».
— А капуста, — продолжала жена порхая по кухне, — только с полей общественного хозяйства «Деметра», два пятьдесят килограмм.
Что-то она слишком часто стала намекать на рождение новых детей, подумал Голованенко, вчера аист в яблоках, сегодня капуста из-под младенцев. Нет уж, хватит мне одного урода. Только у него мелькнула эта мысль, как из гостиной донесся звук бьющейся посуды. Жена на мгновение замерла, а Голованенко сразу же бросился в комнату.
Его несчастливое дитя, его первый блин комом, стоял посередине комнаты и виновато ковырял пол носком потертой сандалии. Около венгерской стенки веером голубого фарфора лежала разбитая тарелка.
Мой мейсенский фарфор, с тоской взвыл про себя любимец муз.
— Твой мейсенский фарфор! — вздохнула с ужасом жена из-за спины, и уже с упреком сыну, — Петруша, что же ты!
Ребенок скорчил кислое лицо, готовясь заплакать и виновато прижал зеленые уши к макушке.
— Я только хотел ее полевитировать, — хнычущим тоном проныл он, — а она упа-а-ала!
Посмотрев на жену, которая взглядом пыталась убедить мужа не наказывать невинное дитя, потом на сына, пытавшегося телепатически сделать то же самое, Голованенко тихо пробормотал:
— Вашу мать, — и, сорвав с вешалки шляпу, вышел на лестницу. Только бы подальше отсюда, думал он остервенело давя на кнопку вызова лифта, это же безумие какое-то, а не дом. Лифт наконец-то поднялся и попытался услужливо, как он всегда это делал, раздвинуть свои двери. В этот раз не получилось.
Внешние створки недолго поскрежетали, бесполезно пытаясь раздвинуться, потом лифт крякнул и сломался.
— Мать вашу, — в сердцах выругался несчастный Голованенко. Спускаясь по лестнице он беспрестанно про себя клял всех хулиганов, запирающих лифты печатью Соломона, бессовестных спекулянтов, продающих печати с истекшим сроком годности, милицию, которая не следит за спекулянтами и хулиганами.
Когда он уже начал придумывать для всех них подходящие ругательные слова, лестница закончилась, приведя члена всероссийского союза писателей к двери на улицу. Обычно интеллигентный, Голованенко ударом ноги распахнул ее и вышел в теплую августовскую ночь.
На скамейке перед парадной расположились два грязных гнома-бомжа. Между ними на вчерашних «Санкт-Петербургских Ведомостях» находились: бутылка водки емкостью 0,5 литра, четыре конфеты «Кара-Кум», два замызганных пластиковых стаканчика и двуручный топор, грозный и красивый, как все оружие вышедшее из-под гномьих молотков.
— О, — радостно воскликнул один из гномов. В его лице было что-то знакомое, но что, Голованенко никак не мог понять, — А вот и Петр Никодимович, — откуда-то из-за пазухи появился еще один пластиковый стаканчик, гораздо более замызганный и грязный чем другие два, Присаживайтесь, Петр Никодимович, отметим.
Что отмечали на скамейке гномы, писатель не услышал, да и не желал он слушать каких-то грязных бомжей. Гордо отвернувшись, Голованенко как мог быстро прошел мимо и направился в сторону проспекта Непокоренных, где надеялся поймать такси.
Светила полная луна. Чтобы рассмотреть ее не было никакой необходимости задирать голову. Лицо Селены, все какое-то грустное и покрытое почему-то трупными пятнами (эти пятна астрономы называют морями), отражалось в зеркале луж. На эти лужи и смотрел грустный, подавленный тяготами жизни писатель.
Как ни грязна бывает лужа, луна в ней все равно чистая, подумал он и на мгновение застыл, пораженный всей глубиной и неординарностью своей мысли.
Читать дальше