Ближе к вечеру, часам к шести, он оказался в районе, застроенном двухэтажными кирпичными домами. Один из них, в глубине квартала, и был искомый, и, походив немного, Саша без расспросов отыскал его, увидел неподалёку, под забором, скамейку, откуда хорошо просматривался единственный подъезд, сел, зябко поведя плечами, вытащил сигарету, размял её и закурил.
Чудесная это была осень — последняя Сашина осень на гражданке: ясная, лёгкая, прозрачная и, конечно, как и всякая осень, немного грустная. Двор был безлюден; никого на детской площадке, пустовала деревянная беседка — холода выгнали из неё доминошников и гитаристов… тишина хранилась здесь, от улиц вдалеке. Александр был с осенью наедине.
Он курил, грустил и надеялся. Всякий раз, как кто-либо появлялся в темном зёве подъезда, что-то напряженно подбиралось внутри и всякий раз разочарованно отпускало: всё это было не то.
Потом стемнело. Зажглись окна. Во рту было совсем уже противно от табака, Саша докурил четвёртую сигарету, вдавил её каблуком в землю, встал и подошёл к дому. Остановился у низенького штакетника, ограждавшего палисад под окнами первого этажа и, подняв голову, смотрел в освещенные окна второго. Которое из них? Он не знал.
И не узнал. Зажёг пятую сигарету, постоял в сумерках, мерцая красным огоньком. Ветер несильно ерошил волосы, касался лица, понимающе, с молчаливым сочувствием. Саша тянул время, но, видать, судьбу не перехитришь: уже запекся фильтр, последняя затяжка обожгла губы… и уголёк упал на асфальт. Саша отбросил окурок, сунул в карманы куртки руки и на несколько секунд завис над решением. Решил — и, круто повернувшись, зашагал прочь.
Он шёл к трамвайной остановке по неширокой тополёвой улице. Было почти темно, совсем немного оставалось светлого неба над апельсиновым западным горизонтом, а дальше оно стремительно уходило в величественную глубокую синеву, совершенно ровную, если не считать чёткого золотистого разреза народившегося месяца, и гораздо выше и немного левее — такого же золотистого прокола единственной звезды.
Саше некуда было торопиться. Он с интересом прислушивался к новому, незнакомому ему двойственному чувству. Сердце звало назад — воротиться, подняться на второй этаж и позвонить в дверь. Но разум затевал странную игру: отодвинуть, испытать тонкое пряное ожидание разлуки с неизвестным окончанием. Вернуться, подняться и позвонить, но через два года, и тогда уж будь что будет: либо неспешно сойти вниз и отправиться опять вдоль облетевших тополей, грустно улыбаясь теперь уже первой гражданской осени, либо…
Что либо — он не знал. Он все два года вспоминал Юлю, хотя и плохо помнил её лицо — видел-то всего раз в жизни. Несколько раз он порывался написать, зазубрил адрес, как дважды два… но каждый раз удерживал себя, живя ожиданием встречи — того, что будет, когда он вновь увидит её.
И он увидел — её и свой берег, до которого надо было доплыть через приближающуюся ночь. Это был пологий берег, песок и ивы над водой, а Юля стояла у самого краешка, тоненькая, освещенная солнцем, в лёгком летнем сарафанчике, открывающем худенькие плечи и хорошенькие стройные ножки — почему-то она была босиком — и, смеясь, приветственно махала рукой.
Саша проснулся. Он догадался, что заснул незаметно для себя, и ещё недолго сонно улыбался, смакуя уходящую нежность этого сна… и вдруг как обожгло: хороший сон! Он сразу и не понял, а теперь чуть не вскочил от радости — хороший сон! Отброшено всё то, что мучило его — и страха больше нет. Победа! Страха нет. Почти победа — надо только эту сволочь всю добить, загнать обратно в подземелье, чтобы не совалась больше, чтобы сдохла там!..
Ну, ладно, сволочь. Вы нарвались. Здесь и сдохнете! Здесь ваш конец, и я вас больше не боюсь, и ваших брызг я тоже не боюсь — то грязь, такая же, как вы: вы сами грязь, и флюгер ваш показывает тоже в грязь. Но я вас больше не боюсь. Боялся, да. А теперь нет. Бояться грязи!.. Раздавлю!
Затишье за дверью незаметно переросло в оживление. Там забубнили, затопотали, послышался скрип отодвигаемых стульев, шаги — и дверь открылась от толчка, обрисовав в своём проёме фигуру второго разводящего, младшего сержанта Равиля Хамидуллина.
— Подъём, — негромко и корректно сказал Равиль: уважал своего одногодка Саню Раскатова. Уважал и уважение это подчёркивал. Над душой стоять не стал, а удалился в комнату начальника караула.
Саша поднялся в секунду. Страха нет. Свирепая радость и нетерпение. Стало весело. Сунув ноги в шлёпанцы, подхватил сапоги с накрученными на их голенища портянками, отнёс в сушилку, взял стоявшие там другие, горячие, удовлетворённо хмыкнул, стал обуваться.
Читать дальше