И все равно я спросил:
— Послушай, Марсель, а кто эта высокая блондинка? Которая работает в четыреста тридцать шестой комнате?
Я старался говорить небрежно, и все же Марсель сразу понял.
— Вот не знал, что ты интересуешься девушками! Ты какой-то, знаешь ли, не от мира сего… Или это в лагере так казалось, черт его знает… Ну, объект ты выбрал не очень-то удачный. Констанс — девушка серьезная, ей не до флирта… — Он поглядел на меня. — Да ты что, Клод? Ты всерьез, что ли?
Я молчал и глядел на него. Он встал.
— Ну, пойдем, я тебя познакомлю. А там уж смотри… — он сделал неопределенный жест.
Мы пошли к Констанс, Марсель меня официально представил. Я неловко пробормотал слова извинения, Констанс опять улыбнулась, мило и безлично. Она и сейчас умеет так улыбаться, если хочет поскорее отделаться от собеседника. В принципе это хорошо действует, я наблюдал; но на меня тогда ничто не могло подействовать.
Это не было ощущением яркого счастья, праздника, пылкой влюбленности, как с Валери. Просто я боялся уходить от Констанс, боялся, что больше ее не увижу, — и тогда конец мне, я не вытяну. Чего я от нее хотел, от этой чистенькой, беленькой, ласковой и замкнутой девочки, я и сам не понимал. Вначале я вовсе не думал на ней жениться — может, потому, что никак не рассчитывал на ее согласие. Соблазнять ее я тем более не собирался. Мне даже не приходило в голову поцеловать Констанс. Вообще я вначале относился к ней не как к женщине, а как к источнику света, тепла, спокойствия — всего этого так не хватало мне тогда!
И вот вечер за вечером я сидел в ее чистенькой, очень скудно обставленной комнате, смотрел, как она ходит, заваривает чай, как она штопает чулки. Однажды я принес ей две пары нейлоновых чулок — выменял у американца за уникальную лагерную зажигалку из снарядной гильзы. Эту зажигалку мне подарил чех Франтишек, я его вовремя предупредил об опасности — увидел его имя в списке для газовой камеры на столе у начальника лагеря, и ребята дали ему номер мертвеца, перевели в другой барак — ну, как обычно делали в таких случаях, если удавалось заранее узнать. Я тогда уже научился видеть …
Констанс не испугалась и не смутилась, когда я принес ей чулки. Я даже удивился — думал, она будет отказываться, рассердится. Но она улыбнулась — по-хорошему, не той, официальной улыбкой — и сказала: «Это замечательно. Мне так надоело штопать чулки! А нейлон, говорят, очень прочный».
После месяца ежедневных встреч мы поразительно мало знали друг о друге. Я сказал ей, что был в лагерях, — да и Марсель представил меня: «Мой друг по лагерю». Сказал, где работаю, где живу. О Робере рассказывал. Один раз заговорил об отце и Женевьеве, но о матери сказал только, что она умерла. И это все. О лагерях и о Валери мне было, пожалуй, одинаково трудно говорить, у меня в первые годы даже температура поднималась до сорока градусов, если я начинал рассказывать. О телепатии я попросту побаивался упоминать, тем более что у меня эти способности вдруг исчезли, и я склонен был думать, что они могли проявляться так ярко лишь в лагерной обстановке. Ну, а если исключить три эти темы, рассказывать мне было особенно нечего. И как-то не хотелось. И Констанс тоже не хотела говорить о себе. Я спросил, давно ли умерли ее родители. Она коротко ответила: «В сорок втором году», — и надолго замолчала. Я больше не решился расспрашивать. Я вообще болезненно не люблю спрашивать. Мне даже трудно расспросить о дороге, если я не знаю, куда идти. Это у меня с детства. Отец считал, что это от избытка самолюбия. Вряд ли. По-моему, от робости.
Через неделю после свадьбы мне приснился лагерь. Тогда он мне часто снился, да и сейчас еще случается. Приснился допрос. У меня все еще болели ребра, переломанные в 1940 году, и почки, отбитые в 1943-м. Так что кошмары были очень реальными, я опять задыхался от боли и ужаса и опять кричал: «Больше не могу, убейте меня, убейте меня, я ничего не знаю!»
Это я всегда кричал, пока мог выговаривать слова, хоть невнятно. Потом я выл, хрипел — и в особенно счастливых случаях терял сознание. То есть начинал все чаще терять сознание. Вначале меня отливали водой, и все повторялось: нестерпимая боль, нечеловеческий крик, раздирающий рот, разрывающий глотку, и опять спасительный провал в черноту. Потом, наконец, меня оставляли в покое. Робер уже без шуток говорил, что и в этом я похож на женщину — внешне слабый, тщедушный, а выдерживаю то, что не под силу атлетам. Это верно — и сознание я терял так редко, так ужасно, невыносимо, беспощадно редко!
Читать дальше