Дело было в Астрахани, в холле дворца бракосочетаний, где мне предстояло прочитать лекцию о психологической готовности супругов к отцовству и материнству. Их было десятка полтора пар, подавших заявление в загс и готовившихся на днях заключить брачный союз. Тяготы супружеской жизни были для них где-то в будущем, взоры были ясны и открыты, и я предложил им вслух подумать о том, чего бы они больше всего хотели от своего будущего ребёнка. Ответ был практически единодушен: послушания. Чтобы ребёнок слушался своих родителей…
Удивительное единодушие, свойственное всем нам, родителям. Мы не говорим: чтобы он был счастлив. Чтобы он был свободен. Чтобы умел принимать самостоятельные решения. Чтобы был крепок, бесстрашен, умён… Нет, главное — послушен. Послушен нам — своим родителям. Остальное — вторично.
Помнится, я тогда же рассказал будущим супругам об одном случае идеального послушания. Как-то в консультацию обратилась немолодая на вид женщина с заплаканными глазами. Проблема, с которой она пришла, была необычна. Её сын слушался. Слушался всегда и во всём — с раннего детства, чуть ли не с рождения. Исполнял всё, что от него требовалось. Неукоснительно и незамедлительно. Слушался даже не слов — невысказанных желаний. Мама вручает ему два билета в театр — сходи, мол, с приятелем. Взрослый ведь, скоро шестнадцать. Нет говорит, мама, я без тебя не пойду, только с тобой… С 9 часов вечера — дома, как штык. В 10 — в постели. Бальзам для материнского сердца. Вот такой славный мальчик.
Всё бы хорошо, но только в тот же самый период, незадолго до эпизода с театральными билетами, мама стала замечать, что сын, по-прежнему оставаясь образцом послушания, бубнит время от времени себе под нос что-то странное. Прислушалась и услышала: «Вот мне исполнится шестнадцать — я вам с бабушкой покажу…». Удивилась, но значения не придала. Мало ли что он бормочет. Чушь какая-то…
Но вот парню стукнуло шестнадцать. И в тот же самый день заявился он домой в полночь. Мать с ног сбилась, обзвонила все отделения милиции, больницы. В городском морге справлялась. А он, как ни в чём не бывало, — в полночь… Где был? — спрашивает. Отвечает: балдел. Мать и слова такого не знала. Но он ей объяснил. И добавил при этом, что теперь он совершеннолетний — стало быть, взрослый и сам себе хозяин. И будет вести себя так, как ему заблагорассудится…
Это похоже на то, что в пропаганде называется «эффект бумеранга»: слишком сильное давление со стороны пропагандиста оборачивается со стороны объекта воздействия своей противоположностью. Мать блистательно преуспела в обучении милого дитяти послушанию, норме. Но норм много, а мать одна; а в чём она не преуспела, так это в обучении его любви. Норма сама по себе бездушна; и нормопослушность сына обернулась в один прекрасный день против самой же матери, её самое сделала жертвой механического бездушия. Воспитала машину — и оказалась у неё под колёсами…
Программист, раздавленный машиной, им же самим запрограммированной. Всё очень просто: машина взяла и сменила программу, благо другие программисты — вот они, под рукой. В школе, на улице, на пустыре, на танцплощадке, в дискотеке. Окажись неподалёку те же астароты, сидоны, вифании, эдомы, иерихоны, херонеи — и пришлось бы искать Дьявола, способного выцарапать заблудшую Душу из цепких лап Наставников.
От одного Программиста парнишка сбежал к другому.
Повесть Макса Эрлиха — произведение публицистическое. Публицистика — жанр страстного обличения. Публицист обязан чётко обозначить свои симпатии и антипатии, разделить мир на чёрное и белое, виновных и невинных.
Но Эрлих не просто публицист. Он — художник. И хорошая публицистика невольно оказывается во власти законов иного рода и порядка — законов искусства, изнутри расшатывающих и взламывающих чёрно-белый замысел публициста.
Кто-то (кажется, Шпенглер) писал, что автор — не единственный творец художественного произведения. Точнее, он — мать произведения, тогда как отец произведения — Бог. Произведение зачато в художнике Богом, и прокрустово ложе субъективного замысла, в которое тот без остатка пытается по наивности уложить своё чадо, неизбежно оказывается для него слишком узким. Аналогичным образом судил о механизме творчества Карл Густав Юнг, увидевший гениальность самых чистых им авторов — Гёте, Ницше, Шопенгауэра — в способности производить на свет тексты, не предусмотренные их сознательным намерением. И ещё решительнее высказался на сей счёт Михаил Бахтин: «Замысел всегда меньше создания (даже неудачного)».
Читать дальше