— Ну, вот что, Макс… Ты ведь у нас теперь единственный свидетель, выходит?
— Это вы о чем? — попытался «гнать дурака» Макс. Армия научила правильно отвечать на неправильные вопросы.
— Ну, не ты же того парня ухайдакал, ведь так? Совсем не твой стиль. То есть, не наш, не человеческий. Макс тоскливо посмотрел на полковника, потом на окно высоко под потолком. Потолок был в четырех метрах от пола. Далеко до воли.
— А что тут, вообще? Я же только приехал. Совсем не в курсах.
— Ну, парень, у тебя там война была своя. А у нас тут — своя. Сам ведь знаешь, как все теперь. Так ты мне скажешь, кто там был? Видел ведь? Так расскажи.
— Ребенок. Мальчик лет трех. Ходит на вид плохо, неуклюже, но очень быстро и бесшумно. Играет в войну.
— Играет он, значит… Эх…
И вышло так, что пришлось Максу давать подписку. Просто пришлось, потому что видел. Потом писать заявление на зачисление в качестве стажера. Потом получать новые документы и место в общаге — ну, не в тот же двор возвращаться. Страшно там.
— А вам здесь не страшно, товарищ полковник?
— Страшно. А кому — нет? Но я уже привык. Мы тут, понимаешь, давно этим занимаемся. … И опять этот двор. Снова мороз по спине. Снова желание уйти с линии огня, спрятаться в кустах, отлежаться, а потом закидать все вокруг гранатами. И огнеметом поверх, огнеметом!
— Дядя? Есть! Сработало! Макс чуть-чуть приоткрыл глаза, не поднимая низко опущенной головы. Неподалеку топтались две ноги — ножки, что там, обе в ладони поместятся — в розовых башмачках.
— Дя-а-дя! Хи-хи! Дядя! Макс нажал на кнопку, в падении переворачиваясь на спину, чтобы видеть и реагировать, и выкидывая руку в сторону мальца. Достать руками — далеко. А вот парализатор должен сработать. Так утверждали, выдавая спецоборудование. Он тут же вскочил, оттолкнувшись упруго, шагнул вперед и нажал кнопку еще раз, направляя раструб излучателя на детское тело. Такой удар и слона свалил бы. Детские глаза широко распахнулись:
— Дядя? Дядя — бо-бо? Черт побери! Мальчишка неуклюже и медленно поднимался, глядя на Макса:
— Дядя, ба-бах! Ну, где же эти чертовы оперативники? Где помощь?
— Дядя, ба-бах! Макс с поворота, уже не думая ни о чем, врезал ногой по маленькой круглой головке в смешной панамке. Ощущение, будто бьешь по бетонному столбу. А еще раз? А еще? А еще? Он пинал, топтал, бил, бил и бил, боясь только одного, что изломанное тельце сейчас соберется, дрогнет, начнет подниматься, а тонкий голосок скажет еще всего одно слово, и тогда уже упадет он, Макс. И все для него закончится. Поэтому бил, бил, бил…
…
— Люди добрые! Да что же это творится! Алкоголик ребенка убивает!
Милиция! Милиция!
— Я же свой, — поднял он голову навстречу летящему в лицо черному форменному ботинку. И завалился на спину от удара. Проваливаясь в черноту беспамятства слышал лихорадочное:
— Он тут давно сидит! Алкаш! Вон, грязный какой. И сидит, и сидит. Ждет, видать, кого-то. Своих, небось, ждет. Таких же алкашей!
…И вот, понимаешь, стал я примечать, что странно это все как-то. Вот странно — и все. Что тут странного, спросишь? Ну, вот, скажем, хороним мы деда, а за ним почти сразу и бабку.
Они практически вместе ушли. Разница всего в два дня. Она и не знала даже, что дед умер — сама уже без сознания была. И вот, значит, хороним… Как в деревне похороны проводятся, как поминки — знаешь, помнишь?
Вот так все и делали, как обычно. И ворота настежь, и зеркала все завешаны, и двери открыты для всех, и половики убраны, и всех кормили и поили, и… Ну, все, как положено, в общем. А на стульчике в комнате с гробом — мать стульчик специально поставила, с уважением — старейшая жительница села. Сидит, в шаль серую закутанная. Носом клюет. Ей все денежки мелкие суют. Какие-то свертки с ушками — из платков. Подарки какие-то. Она шамкает беззубо, трясет головой. Ну, старая ведь совсем. Она старая была еще и когда дед наш молодым был. Ну, это все ладно. А через пятнадцать лет отца там же хоронили на старом кладбище. Нашли место, чуть оградку сдвинули — все вместе, чтобы. Село уже не то было, конечно, народа стало меньше. Но мать требовала, чтобы опять было все, как положено. Опять двери настежь, ворота сняли вовсе, чтобы не качались, не скрипели, и не закрывались на ветру. Столы поставили прямо под яблонями. Весна тогда была ранняя, теплая. Лепестки белые так и сыпались на столы и на людей.
Как снег. Ты знаешь, что у китайцев цвет траура — белый? Вот и тут — все белое было. Сады цветут, пчелы жужжат, небо синее, солнце такое… И — гроб на табуретках, а народ все вокруг него, вокруг него. И тут я смотрю — опять пришла старая! Пришла! Сама, своими ногами! Точно такая же, как и пятнадцать лет назад. Ничуть ведь не изменилась. Я ее, выходит, только на похоронах и видел. Сидит опять, головой седой качает, улыбается беззубо тем, кто подходит, слезы вытирает платком. Ей опять мелочь какую-то сыплют в ладонь, какие-то подарки суют. Я уж не знаю, зачем и почему, но мать сказала — так надо! Так положено. Значит, так и сделали. А еще через пять лет я уже с сестрой мать хоронил. Сестра все порядки со знатоками местными сельскими обсудила. Ну, с теми, кто тогда еще остался. Сделали, как будто мать сама командовала. Будто живая, и все нам расписала — кому и что делать. Ну, столы там, еда, водка — это все как положено. Гостей только меньше. Гораздо меньше.
Читать дальше