Я держал его, как кобра мышь, но у крутого ещё были силы, много нерастраченной энергии - и вот он, резво вскочив, вырвал из кармана мобилу и стал в спешке набирать номер - три раза, потому что дважды ошибся в одной цифре. Только через десять секунд он всё понял и теперь, зачем-то продолжая вертеть пальцами бесполезный аппарат, глядел на меня широкими глазами, одинокими, как два острова посреди Тихого океана. И я, буравя острова аж до недр земных - но при этом само спокойствие! - сказал: "Ну, садись же", - но крутой бросился к двери, алой как насытившийся плотью адский костёр; схватил её за ручку, сжал, насилуя толстыми пальцами - разумеется, безуспешно: дверь, путь в один конец, этот символ... вы ещё помните, да? А потом он кричал, что когда уйдёт отсюда, то обратится в кое-какие органы, а я - ну просто журчание ручейка - проговорил:
"Ты наконец сядешь на место, чтобы я мог спокойно сделать дело?"
Мы снова встретились, и крутой - кстати или не совсем - вспомнил здорового азиата (которому так и не отомстил!), сломавшего ему ребро три года назад; а я сказал:
"Не сомневайся: ты выйдешь отсюда бесконечно счастливым", - и, когда он окончательно ощутил себя чужаком в чужой земле, добавил: - "Но ведь ничто в этой жизни не даётся даром, не так ли?"
Крутой орал; он матерился через слово и называл имена. Эти имена должны испугать меня, считал он - ну, они ведь испугали владельца банка (кстати, за два квартала отсюда) - а ведь кто такой банкир, и кто такой я? Да, правда, если подумать: кто такой я? А я только лишь глядел на него: вот ещё одна минута напрасно потраченного времени - из таких минут можно сложить годы полноценной жизни, но где же они теперь? Затем я осведомился, закончил ли он уже; но крутой будто не слышал. Я откровенно заскучал; встал и повернулся к нему спиной: ну, и что ты сделаешь? Он замолк на полуслове: блаженная тишина, наконец-то! Когда сядешь на стул, дай мне знать, сказал я, а крутой вдруг вежливо поинтересовался, кто у нас крыша и, если он конкретно не прав, то почему бы не сказать об этом прямо? И я ответил: ты можешь ещё час торчать здесь; можешь торчать два, и три, и больше; можешь грузить меня своей ерундой, одновременно трахая в мыслях новую молоденькую продавщицу из соседнего магазина; но пойми - не притворяйся глупее, чем ты есть, здесь всё равно нет зеркала - пойми, что, какой бы ты ни был крутой и сколько бы ни задолжал твоему боссу владелец той лавчонки, ты всё равно сядешь на этот стул. Нет, ты ни в чём не виноват, и вообще - какая, к япона матери, вина? Просто потому, что ты здесь. И больше никаких объяснений.
Может быть, его доконала именно "продавщица". Впрочем, какая разница? То, что должно случиться - случается; звучит банально, но как ещё об этом сказать?
За день до крутого здесь была трусиха - она воображала, что слишком толстая, и поэтому никто никогда её не полюбит. Трусиха носила узкие юбки, немилосердно затягивая талию; думала, что косметики обязательно должно быть много, и превращала себя в неправдоподобную подружку Барби. В понедельник она опять не пошла с однокурсниками в кафе, потому что (о, ужас!) они обязательно будут смеяться над ней. Глупые люди, которым не ведомо, что нет более жёсткого критика, чем внутренний - они, чтобы оправдать одну глупость, совершают следующую; а потом - ещё одну, чтобы оправдать эту; и так - до самого конца... И вот, одна из великого множества неудовлетворённых дур она была тут; она сидела на стуле и, когда я пообещал забрать у неё жизнь, мне показалось, что сейчас она так и упадёт - назад, вместе со стулом; чего доброго, помрёт от инфаркта - но тогда её жизнь, увы, достанется не мне.
Задавленное собственным страхом, истерзанное выдуманным совершенством создание - трусиха не упала, нет. Она сидела, здесь и не здесь, осторожно выглядывая из тесной одежды; её рот подёргивался, словно пытаясь озвучить вопрос, который она пока ещё не осознала: зачем? "Зачем я тут и зачем я живу так, как живу", - но это где-то в глубине, очень глубоко, а снаружи - лишь страх и желание - всё-таки - жить; и ещё (внутренний самоконтроль, куда же без него!): только бы не заплакать, иначе потечёт тушь. А потом я сказал, что она выйдет отсюда счастливой - её рот раскрылся и больше не закрывался, и ей уже было всё равно - не важно, что, лишь бы поскорее, и - ради всего святого! - без боли. Я заверил её, что больно не будет, и в ответ - на Марианской впадине души - слабо и лениво шевельнулась мысль: а что, если быть толстой - не самое худшее в жизни? Но - страх! - трусиха не могла произнести ни слова, не могла издать ни звука: стоит заговорить, и она не выдержит, слёзы рухнут водопадом, а тогда... нет, нельзя! И она молчала, ожидая моих приготовлений - а я только глядел в беспомощные карие глазёнки и вытряхивал из них последние остатки сопротивления, так и не нашедшего пути наружу.
Читать дальше