А самое главное, что без Хвостика не пишется роман! Я не знаю — почему?! Я начинаю писать, потом перечитаю да как раскипячусь, и листок долой. Рву, рву, рву... Тетрадка худеет, и ничего в ней нет. Ведь все чего-то пишут, и Внуков пишет, и Николай Марков, и Ричард, говорят, пишет, и Пузан, и даже — вот чудеса! — сам Толстая Грязная Свинья сочинил стихотворение, и нормально! Я чувствую, что где-то там, в ином измерении, где я живу в иной ипостаси, нагнетается давление моих невысказанных слов, растет, пухнет и уже приближается к критической массе. Надо чего-то писать, иначе я взорвусь. Мир вокруг меня гипертрофируется так, что этот ненаписанный роман породит чудовищ.
Роман свой я не хочу посвящать Хвостику, и какая власть дана Хвостику над ним, я не понимаю. Я знаю, что ту чепуху, которую бы я настрочил, я и сам бы никогда не перечитал, но так ведь это и необязательно. Ведь там, в ином измерении, мой роман, мой мир, он останется по-прежнему настоящим, он будет продолжать жить, в нем все будет радостным и просторным, а мы бессмертными. Я хотел написать про себя и про злобных недоумков. Пусть там мы будем всегда такими, как сейчас, и пусть у нас будет столько любви, что мы вытворяли бы с ней что угодно, и столько времени, что мы века тратили бы на пустяки и никуда никогда ни за что не спешили. В конце концов, я хотя бы успокоюсь, ибо ту энергию, которую я получил для сотворения этого мира, я не потратил на создание чудовищ.
— На Багаряке выходишь? — тормошит меня какой-то мужик.
Он смотрит мне прямо в глаза, в мозг; он своими буркалами делает мне трепанацию черепа, кесарево сечение головы только для того, чтобы узнать: сойду ли я на Багаряке? Уроды, уроды... И сам я урод.
— Выхожу, — говорю я.
Из этого мира можно убежать только к злобным недоумкам. Больше некуда. Там свой космос, и я спасусь. Они, злобные недоумки, самые лучшие. Самые умные, самые добрые, самые веселые. Самые красивые. Они — мои друзья. Они меня спасут и от Хвостика, и от судьбы. Они должны меня спасти. Я не знаю, за что я их люблю. Они такие дураки! Но я бегу к ним.
Почему они должны меня спасти, я тоже не знаю. Я же им все вру. Да-да, вру. Они и не подозревают, как я живу. Я им говорю, что Хвостик меня любит, а я пишу роман. Уже много написал. Зачем я вру? Сложно объяснить. Сочувственного сопенья мне от них не надо. Просто я думаю, что если то, чего еще нету, хоть косвенно в чем-то воплотится, то воплотиться в целом у него будет больше шансов. То есть если мои лучшие друзья будут верить, что Хвостик меня любит, а я пишу роман, то, быть может, Хвостик меня и вправду полюбит, а я начну писать? Не знаю, так ли это, но мне хочется верить, что так.
Автобус катится мимо железнодорожного переезда, мимо ответвления дороги и тормозит у ржаво-зеленой будки на обочине. На будке виднеются следы сто лет назад стершейся надписи «Багаряк». Двери автобуса с шипеньем сжимаются гармошкой, и я прыгаю в вязкую вечернюю жару, красную и тягучую. И вот я уже бреду, разгребая ее собой, а сзади меня нагоняет облако пыли от уезжающего автобуса. Я выбрался из города, как муха из клея.
Я иду по дороге вглубь леса и погружаюсь в дивную тишину биостанции. Тихо-тихо, ужасно тихо, беспредельно тихо, только пинькает какая-то птичка, да по инерции, замедляясь, что-то еще вращается в моей голове, гудит, жужжит и поскрипывает. Передо мной неторопливым взлетом подымается холм, а лес над ним высокий, как геостационарная орбита, и в лесу этом никогда не ступала, не сидела, не лежала нога человека.
Я взбираюсь на холм и спускаюсь с него, миную просеку ЛЭП и снова всхожу на холм, и запахи будоражат меня, и я не могу поверить, что биостанция есть на самом деле, что я ее не придумал, что ее не украли и не снесли. Но с вершины холма я взглядом охватываю всю панораму — и луг с речкой, и перелесок, и домики за ними, и гребень плотины, и далеко-далеко сверкающую гладь водохрана. Какое-то сотрясение проходит по остовам и руинам моей души, и вот я уже мчусь вниз по дороге и сердце — бам! бам! бам! — бренчит у меня в груди, и на таком еще огромном расстоянии я уже вижу, как две фигурки — Ричард и Пузан — перелезают заборчик вокруг биостанции, и слышу, как они кричат:
— Маза, Маза приехал!..
А пока Маза бежит к биостанции, есть несколько минут, чтобы кое-что сообщить.
Биостанция принадлежала Научно-исследовательскому институту леса, поля и луга, и сейчас, в августе, здесь находилось несколько рабочих групп, занимавшихся пустяковыми исследованиями типа «Оценка популяции полевки серой» или «Особенности развития клоповника мусорного в вегетационный период девятьсот такого-то года». Биостанция располагалась между сизым асфальтовым шоссе и узкой вертлявой речкой, заросшей ивами и сиренью. Вода в речке всегда была черной, с тусклыми искрами. На берегу стояли баня и столовка, которая одним боком уходила в ивняк. Рядом на поляне высились домики, где жили научные работники и были оборудованы лаборатории. Стены домиков выцвели и облупились, приняв неопределенную окраску. Большие окна без занавесок затягивала марля. В лабораториях на подоконниках торчали микроскопы и банки с дохлыми жуками и мухами. По периметру биостанцию охватывал заборчик — ветхий и местами поваленный. В центре возвышался шест с выгоревшим желто-розовым, как пятка, флагом, который от слабого ветра вздрагивал, подобно собачьему языку.
Читать дальше