Заклевавшего носом над рычагами бульдозериста Генку увезли на материк судить, а начальник артели, сам едва не угодивший под суд, издал строжайший приказ, запрещавший не занятым по смене старателям появляться в карьере. Три дня этот приказ соблюдался неукоснительно и даже с преувеличенным рвением. Из уважения не то к начальству, не то к памяти немногословного Шмидта старатели не показывались в карьере ни пешком, ни на самосвалах, ни на бульдозерах. Водки за эти дни было выпито столько, что магазину в центре Ленинграда хватило бы на месяц торговли. Под водку вспоминали Шмидта почему-то не шло из хмельных голов, как тельняшка на нём не хотела вылипать из мяса. Жалели также Генку. Пели охрипшими голосами - без аккомпанемента, потому как, в отличие от мягкотелых геофизиков, старатели ни гитар, ни баб с собою не возили. На четвертый день, опохмелившись студёною водицей, опять сели за рычаги бульдозеров и за баранки БелАЗов. Свободная смена разползлась по карьеру в поисках самородков, и всё пошло по-старому.
К осени на берегу развернулось строительство причала, к которому могли бы швартоваться настоящие грузовые суда. Успели забить сотню метров шпунта и навалить пару тысяч кубов бетона в блоках. Тут начались зимние шторма и, как назло, пришёл в негодность земснаряд. Работы пришлось остановить. За зиму шпунт разметало волною, бетонные блоки растащило в стороны, и весною всё начали сначала, мало задумываясь о том, что причал будет ломать каждую зиму.
Строительство фабрики прерывать не пришлось, поскольку оно и не начиналось. Зато старатели, не подгоняемые ни плановыми заданиями, ни социалистическими обязательствами - таковые имелись, но о них как-то не вспоминали - продолжали и зимою работать в две смены по двенадцатьчасов, без выходных и с редкими банями. В свете прожекторов, горевших почти круглосуточно, по осыпям развороченной взрывами породы по-прежнему бродили люди в полушубках. Как пера Жар-птицы, каждый всё ждал тусклого блеска самородка из-под красноватого, припорошенного снегом грунта.
Прошло ещё полтора года, прежде чем над карьером загрохотала приводами вагонеток маленькая фабрика, а у причала, дождавшись погоды, ошвартовалось морское судно-навалочник дедвейтом пять тысяч тонн с небольшим. Фабрика оказалась как раз там, где похоронили старателя Шмидта. Вначале её собирались ставить на другом плече сопки, откуда удобнее было бы вывозить руду на причал. Но кто-то в Москве, заглянув в расчеты Коли Макавеева и его коллег, решил, что грунт на том месте недостаточно надежен - и, как дети переставляют башню из кубиков, будущую фабрику перенесли в сторону. Могилы Шмидта из Москвы видно не было - а на острове его товарищи старатели и оглянуться не успели, как на месте холмика с крестом зазиял котлован под фундамент грохотного цеха.
Экскаваторщика на строительстве фабрики выволокли из кабины и едва не разорвали на куски, но потом как-то успокоились и разошлись, порешив вечером ещё разок выпить водки за помин немецкой души. Водка была выпита со всею исправностью, но с той поры по острову пошёл слух, что Шмидт является по ночам разным людям, глаза у него стали бельмами, а в остальном как живой даже луком разит. Над разносчиками слуха дружно смеялись, однако слух не улегался и, обрастая новыми подробностями, повторялся на каждой случавшейся на острове попойке. Передавали его уже другие люди, поскольку время старателей на Лопатке подошло к концу.
Артель, обеспечившая своих преемников породой на пять лет работы, к дню пуска фабрики была уже свёрнута. Старатели, всё такие же угрюмые, собрали пожитки - каждому хватило двух рук и спины, чтобы управиться с неприбавившимся за два года багажом - и погрузились уже не на десантное судно, а на причаливший к Северному причалу паром. С палубы парома навстречу им съехала сверкающая чёрная Волга. Рядом с водителем восседал нестарый человек с волевым, но расползшимся к щекам лицом и с маленькими и жесткими глазами. Это был директор фабрики Степан Ильич Сегедин. На острове наступала его эпоха.
В эту эпоху жизнь на Лопатке наладилась и устоялась. По четвергам и воскресеньям паром привозил с материка водку и почту. По субботам для рабочих топилась баня. После смены - не старательской двенадцатичасовой, а КЗоТовской, с восьми до пяти - рабочие мылись и грелись в душевых. Поужинав в фабричной столовой, шли в красный уголок посмотреть телевизор и договориться, кто сегодня в своей комнате организует закуску.
Читать дальше