А в том году, когда к Аниному папе начал подкатывать загадочный Салим, Ключевский-старший пахал как проклятый и еще преподавал. На хлеб с маслом хватало. Он не предал ни профессию, ни себя.
А ведь ему не надо было думать о будущем дочери. У него сын уже неплохо зарабатывал. Отец просто вкалывал. Он так привык.
Поэтому сейчас Ключевский был чертовски зол на совершенно незнакомого ему человека. По контрасту. И еще на Аню. Потому что такая большая, а в мамочкины сказки верит.
Его поколение тоже пичкали слезогонными легендами. Самым востребованным мифическим персонажем был папа-летчик, списанный по здоровью и ушедший с горя в запой (уходить в себя тогда считалось не по-мужски). Папами-летчиками утешали своих детей матери-одиночки: жить с твоим отцом нельзя, но ты гордись, он человек героической профессии и пострадал за это… У самых продвинутых отца выгоняли аж из отряда космонавтов. Тут и Гагарин запил бы.
А у поколения «восемьдесят плюс» во всем виноваты оказались гады, развалившие СССР, в котором их отцы были важными людьми на производстве (как правило, страшно засекреченном). Ключевский много работал с тридцатилетними и выслушал десятки историй о папах, «ушедших в себя», «ушедших в религию» и тому подобное (теперь считалось не по-мужски уходить в запой). Никогда они не шли в автомеханики и водители, грузчики и продавцы, никогда. Скорее уж стали бы кур на балконе разводить. Некоторые истории были, очевидно, правдивы, но сочувствовать душевнобольным Ключевский просто не умел. Он же видел, как эти душевнобольные успевали загадить мозги своим детям. Попадись ему сейчас Анин папа, Ключевский разбил бы его интеллигентную морду.
Надо было что-то делать со всем этим.
Будь Ключевский трезв, он бы спокойно просчитал ситуацию, пожалел бы Аню, запомнил, что она непростительно наивна для продюсера, и оставил бы все как есть. Но сейчас у него в голове занозой сидела мысль: вот раз за разом он будет приезжать сюда, на свою любимую «шоколадную фабрику», — и видеть здесь эту дуреху? Это живое напоминание о том, какие на свете бывают сволочи и как они лгут детям? И не сможет ничего сказать. Ничего объяснить. Но… Не выгонять же Аню за это. За то, что тебе больно на нее смотреть, потому что ее покойный отец — дурак и псих?!
Он заглянул в гримерку и с облегчением вздохнул. В углу на диванчике уютно спал притомившийся за день режиссер Митя. Ключевский боялся найти режиссера в туалете, заснувшим с головой в унитазе. У него вообще что-то разыгралось воображение.
В гардеробной висели дамские сумочки. Ключевский раскрыл одну, нашел расческу, пригляделся — не то. Открыл другую. Снял с расчески пару светлых волос. Намотал их на палец. Вышел за дверь.
Стоило бы еще подумать, сосредоточиться, но решение проблемы уже всплыло в памяти и теперь диктовало, что делать. Ключевский сам не заметил, как оказался у входной двери. Черный Ленин с проломленным черепом таращился черными глазами ему в пупок.
— Ну что, старина… — пробормотал Ключевский. — Давненько, а? Давненько…
Он положил руки на гипсовую лысину и стряхнул волос с пальца внутрь черной головы. Присел перед ней на корточки, уставился в глаза — так напряженно, будто надумал повалить статую взглядом или загипнотизировать ее, — и принялся негромко бормотать не то молитву, не то заклинание.
Камень на камень,
Кирпич на кирпич,
Умер наш Ленин
Владимир Ильич.
Жалко рабочему,
Жалко и мне:
Доброе сердце
Зарыто в земле.
Дедушка умер,
А дело живет.
Лучше бы было
Наоборот!
Произнеся эту тарабарщину, Ключевский выпрямился, похлопал Ленина по лысине и сказал:
— Надо тебя покрасить заново. Будет сделано. Обещаю.
И пошел, слегка пошатываясь, обратно к столу. Там еще остался коньяк, и пора было будить Страхова. А то чего все веселятся, а этот как неродной. Надо радоваться жизни, ты все-таки в шоколадном цеху.
Больше четверти века назад — страшно подумать, сколько воды утекло, — Ключевский работал здесь. Не в цеху, правда, а литсотрудником в многотиражке. Зато пропах сладким насквозь не хуже работяг и всю фабрику исследовал снизу доверху. Здание было дореволюционное, со своей историей, фабрика тоже с историей, поэтому каждый кирпич тут и каждый механизм несли в себе лишние значения, дополнительные смыслы, описать которые Ключевский не мог, но хватало того, что он их чувствовал. Фабрика завораживала, он ее любил. Когда нормальные студенты журфака убегали с занятий пить пиво, Ключевского приходилось уговаривать: пива он, конечно, хотел, но ничуть не меньше ему хотелось забежать на работу, поглядеть, как там дела.
Читать дальше