Из актеров трое получили: Пол Ньюмэн, Филипп Ноаре и Катя Паскалева, красивая такая болгарка, она еще в "Козьем роге" прогремела, наверно, ты знаешь. Сценарист получил, оператор, художник-декоратор, художник по костюмам, даже звукорежиссеру не пожалели золотой статуэтки, никогда такого не было за всю историю кино...
И закатили же нам встречу на родной земле по возвращении из Голливуда не буду описывать в подробностях, все равно не поверишь. Целых два года валялись мы как сыр в масле. Буквально все - от кинопередвижника до академика - стелились перед Барковским. Герой! Метр! Член всех международных жюри! Президент Всемирной академии киноискусства! Жену с двумя детьми бросил, на француженке женился, это высший шик у наших киношников, да и не только у киношников... Я тоже на свой институт рукой махнул, и без диплома не последний человек на Земле...
Слушай меня внимательно. Теперь начинается самое печальное. Последние полмесяца мы с Барковским болтались здесь, в Судаке. Очередной международный симпозиум. Опять Мишку до небес превозносили, какую-то премию вручали, у него этих премий хоть пруд пруди. А в прошлую субботу зашли мы сюда, в этот кафешантан, клюнуть по маленькой, как говорится. Здесь уютно, народу днем почти нет, а главное, столы здесь из реквизита "Десанта на Сатурн", видишь, какой они заковыристой формы.
- Их форма напоминает орбиту планеты с двумя солнцами, - сказал я.
- Наверно, так оно и есть, - согласился Жилевин. - Вам, ученым, виднее. Эти столы у нас стояли в кают-компании планетолета. Уговорил нас тогда продать здешний директор, ужас как приглянулись ему эти столы...
Сидим мы с Мишкой, потягиваем коньячок, и представь себе только, какую он речь заводит, мерзавец.
"Кончились, - говорит, - для тебя, Илюша, золотые деньки, отъездился ты со мною по заграницам. Я, - говорит, - теперь в иностранных языках и сам поднавострился, без тебя вполне обойдусь. А главное, - говорит, - неудобно мне стало с тобою, Илюша, в высшем свете фигурировать".
"То есть как неудобно? - спрашиваю я прохвоста Мишку. - В пятидесяти двух странах вместе побывали, целый пуд соли съели, везде верою-правдою тебе, как собака, служил, и вдруг - бац! - неудобно".
"А потому, - говорит, - неудобно, что супруга моя теперешняя Брижитт вида твоего не выносит. Ты, между прочим, на себя в зеркало лишний раз оглянись. Нос как слива, глаза и впрямь собачьи, уши торчком, плешь до затылка".
Ну и взяла ж меня тут злость, даже какое-то удушье охватило! Ах ты, думаю, тварь, из-за смазливой бабенки предаешь друга своего закадычного, да что там друга! Раба!
"Может, лысина у меня и до затылка, - говорю, - зато совесть перед людьми чиста. На хлебах ворованных не жирею, как некоторые другие гении-лауреаты".
"Про какие такие ворованные хлеба начал ты лясы точить? - спрашивает Барковский. - Ты, - говорит, - плешивый, ври-ври, да не завирайся".
Дружище, можешь себе представить, он меня сам, самолично обозвал плешивым!
Сжал кулаки я под столом, молчу, от обиды губу в кровь прикусил, а в мозгу будто дятел колошматит клювом: плешивый! плешивый! Я, понятно, не Марлон Брандо и не Ален Делон, но тоже кое-какое имею о своей особе представление. Без уважения к себе не то что человек, даже зверь жить не станет, верно я говорю, в?
"Ах ты тварюга, - говорю, - Мишка! Ты мне моги должен умывать за "Десант на Сатурн", за то, что из семьи торговцев да барышников в люди выбился. Как говорится, из грязи - да в князи, а ты..."
В общем, помутился у меня разум, забыл я про клятву мою страшную инопланетянам, про все на свете забыл. И выложил Барковскому правду-матку, насчет сатурнианцев. Все выложил, ничего не забыл, пусть, думаю, хоть правдой подавится.
И что ты думаешь, дружище? Он спокойно до конца все выслушал, даже бровью не повел, а после поднялся и говорит.
"Ты, - говорит, - спятил. Чокнулся натуральным образом. Все это глупость несусветная, бред больного воображения. Тебя, - говорит, - в сумасшедший дом поместить надо, причем пожизненно, и я, - говорит, - при желании позабочусь об этом. Впредь ты мне, - говорит, - хорек плешивый, даже на глаза не попадайся!"
И ушел, предатель, в тот же день упорхнул в Москву, а оттуда в свой Париж, к Брижитке размалеванной. Ну я и запил от обиды, стыда и огорчения...
Жилевин вытер платком слезы и горько вздохнул:
- Пропади он пропадом в своем Париже. А ты, дружище, коли туда и впрямь собираешься, всенепременно полюбопытствуй на мерзкую харю Барковского. Не знаю, на кого похож я, а этот двурушник - вылитый шакал, ужасный и злой, тонко об этом сказано в древнем стихе, что ты читал.
Читать дальше