Второв умолк и посмотрел на Веронику:
— Что ты обо всем этом скажешь?
— А ты?
— Я только и делаю, что говорю.
Нервными, порывистыми движениями он собрал документы и сложил их в папку.
— Дело Кузовкина — Манич — Второва, — горько ухмыльнулся он, — материалы и наблюдения…
— Саша, — она подошла к нему сзади и положила руки на плечи, — как ты думаешь, Рита очень любила своего академика?
— Думаю, что да. Она преклонялась перед его талантом и… любила, одним словом.
— Ты знаешь, мне пришла в голову одна мысль… Ты мне разрешишь познакомиться с бумагами Риты?
— Пожалуйста, я же тебе все рассказал. А что ты хочешь сделать?
— Видишь ли… — она замялась, — конечно, данных мало, но у меня появилась идея. Что, если попытаться воссоздать образ этой девушки. Чисто художественно, конечно. И настроение у меня сейчас самое подходящее.
— А, вот оно что… — сказал Второв. — Ну давай действуй. Но, боюсь, фактов маловато и все так запутанно.
— А я без фактов. Мне хочется передать настроение…
— Ну разве что. Настроение вещь важная. Правда, настроение не доказательство, его в дело не подошьешь, а впрочем, почему бы и нет? Пиши, а я лягу спать, у меня что-то голова разболелась…
Ему казалось, что он уснет, как только коснется подушки. На самом деле он проворочался еще часа два на твердой и тяжелой, словно вылепленной из влажной глины, постели. Один раз, выходя курить, он увидел, что жена еще работает в его кабинете. Оранжевые клубы табачного дыма плавали вокруг люстры.
Утром Вероника протянула ему несколько исписанных листков бумаги. Второв стал читать:
Рассказ о седом псе.
«Это единственное воспоминание о нем, которое мне захотелось занести на бумагу. Были и другие, оставившие более сильное и яркое впечатление, но моему сердцу дорого именно это. Может, потому, что все произошло до катастрофы? Не знаю, но, когда я думаю о Дигляре (так потом прозвали седого пса), у меня вновь возникает ощущение тревоги и ожидание несчастья, такое же, как и тогда перед взрывом. Это неприятное тяжкое чувство делает воспоминание ярким и достоверным, хотя мне сейчас грех жаловаться на плохую память.
Догорал пронзительный мартовский вечер. Бывают такие тревожные и утомительные вечера в самом начале весны, когда небо становится многоцветным и ярким. Дул сырой морозный ветер, и мы порядком замерзли. Он ужасно упрям. Сколько я его ни убеждала, ни за что не хотел садиться в машину.
Он проводит меня пешком, ничего ему не сделается, или я его совсем стариком считаю?
Разговор принимал тот неприятный оборот, которого я всегда стремилась избежать. В последнее время он все чаще возвращается к этой теме. Я поняла, что мысль о старости становится манией, идефикс, и всегда старательно избегала этой темы.
Иногда он так устало и тоскливо смотрел на меня или вздыхал, думая, что я не слышу его, а я все-таки слышала, видела, и сердце мое сжималось от боли. Плакать я не смела. Он терпеть не мог слез и становился злым и жестким, как хирург в операционной. Ведь все равно с этим ничего нельзя поделать. Оставалось молчать.
Мы шли по направлению к моему поселку. Ветер дул сбоку. А он все говорил о своих предчувствиях. Он почти никогда не делал логических выводов, не выдвигал точных, строго обоснованных предположений. Он говорил только о чувствах. Он все ощущал как часть удивительного ансамбля жизни. Я всегда останусь благодарной ему за эту потрясающую способность чувствовать, которая была сущностью его гениальности.
Дорога тянулась и тянулась, ветер то ослабевал, то вдруг нарастал, небо над нами горело, мерцало и переливалось, снег в полях за черными обочинами темнел и темнел. Он говорил, какая нам привалила удача. Необыкновенная, потрясающая удача. Вещество обладало чудесными свойствами. В нем таилась грозная разрушающая сила. В нем было еще что-то, о чем мы могли только догадываться.
«Нужно пробовать, — говорил он, — нужно смелее пробовать. Мы должны стать эмпириками, слепыми эмпириками, которые владеют единственным орудием исследования — методом тыка».
Ветер развевал его шарф, от холодного воздуха порозовели щеки, взгляд сделался пронзительным и чистым. Я любовалась им, его задором и энергией, он казался мне юношей, совсем-совсем молодым.
И вот здесь, в эту минуту, мы увидели седого пса. С трудом различимый живой комок полз по темному снегу. Никто не крикнул нам — уйди, никто не предупредил, что с этой минуты для нас начнется другая, сложная и запутанная жизнь.
Читать дальше