Если принять мои соображения, то весь вопрос в том, откуда берутся личности с этической харизмой? Эдик для меня — икона, но я не богомаз. Однажды я видел его мать — скромную и скорбную женщину в черном. Она молчала, держалась в тени. Эдик проявлял трогательную заботливость о ней. Кажется, она не справлялась со своей психикой. Дойдя до этого места текста, я теряюсь в догадках. Мне представляется, что человек с врожденной безупречной нравственностью, пример — остальным, есть тот, кто стал исключением из исключений, однажды в жизни партиципировав другое всем (скажем, материнское безумие). [1] Я не знаю, в каком возрасте занедужила мать Эдика, но когда бы это ни случилось, она была ведь предрасположена к болезни, что, конечно же, должно было ощущаться сыном— пусть и неотчетливо.
Нравственность, думается мне, растет из нашего влечения к безответному, к психике, замкнутой на себе, к монадам, из любви к непроницаемо индивидуальному, на которую, по естественному в данном случае позыву, откликаются и существующие в себе и для себя без приобщенности психическим отклонениям, прагматически — большинство человечества. Но я не уверен в моем тезисе. Чтобы убедиться в том, что я прав, мне, автору, обычно работающему в научном дискурсе, нужен был бы контрольный ряд. Между тем, кроме Эдика, я за свою жизнь иных соблазнителей в нравственность не встречал.
С Эдиком я познакомился, потому что мы оба учились в аспирантуре Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР, будучи причисленными к Сектору советской литературы. Мой эстетический демон бежит меня, когда я пытаюсь вспомнить тех, кто нас окружал в качестве старших товарищей. Но протокольность иногда бывает почище изобразительности. Ограничусь только одной характеристикой. Сектор возглавлял Валентин Архипович Ковалев, бывший во время Второй мировой войны армейским прокурором на Дальнем Востоке. Высокий лоб, вогнутый на висках череп, неподвижное — без мимики — лицо. Предмет занятий — Леонид Леонов ("леононист", — проходились по поводу Ковалева его подчиненные, среди которых были и неофициальные сотрудники тайной полиции — учреждения, склонного, как известно, к шутливым вольностям, если те не задевали его самого). Главная идея заведующего Сектором состояла в том, что литературовед должен быть обвинителем литературы. Суду специалист не подвергал только Леонова. Почему именно его — неразрешимая тайна для моего пытливого ума. Но почему Ковалеву был свойствен пусть и крайне избирательный, но все ж таки гуманизм, я, похоже, знаю: у прокуроров бывает что-то вроде зависти к адвокатам. После окончания аспирантуры и Эдику, и мне предстояло остаться сотрудниками в Пушкинском Доме. Леононист пригласил нас на собеседование с тем, чтобы предупредить молодежь о тех опасностях, которые ожидают ее на пути, прикасающему к творчеству. Ковалев вел речь о грехе формализма. Я возражал, как мог. Эдик — нет. Он прощал ему всё. Эдик боготворил — в духе времени — Бахтина, и ему не было дела до формалистов, которых когда-то критиковал его кумир. Но он не ссорился с Ковалевым не поэтому: он принимал даже его — во всей широте своей души. Укради, убей, соврати жену ближнего своего, запрети формализм, задуши молодую волю к созиданию, — что бы мы ни учинили, кто-то простит нас и приветит обескураживающей улыбкой. Она и есть категорический императив — знак, адресованный тем, кто танатологичен, и означающий для них, что они спасены еще до смерти. Улыбка Эдика неописуема. Мне жаль не заставших ее. Эдик не был праведником. В аскеты подаются из неумения прощать.
В разговорах с друзьями я определяю себя как атеиста православного розлива. В моей приверженности к русской церкви без понятия о Боге есть что-то розановское, но она пришла ко мне не от автора "Опавших листьев" — от Эдика, веровавшего истово. Вера — то же самое, что и приобщенность к закрытому мыслительному миру психотиков. Мне видятся сейчас просветленные лица корявых пэтэушников и пэтэушниц, окружавших Владимирский собор, что на Петроградской стороне. И их пронимало. Эдик праздновал Христово Воскресение, как правило, со мной и с Сашей (Александром Михайловичем Панченко). Послушав облегчающий ритм сердца пасхальный колокольный звон, несущийся от церкви, и насмотревшись на толпу, бормочущую про себя: "Христос воскресе из мертвых…", мы отправлялись к Эдику, чтобы выпить и закусить сухими еврейскими колбасками, которые присылали ему родители из Кишинева. (Если где и разрешено врать, то в мемуарах, но я хочу быть точным: разговлялись водкой только я и Эдик — Саша тогда не пил). Церковь есть праздник — вот чему я научился у Эдика. И что бы люди ни праздновали, они возвеселяются Духом по той причине, что даже их смерть, исключающая их из посиюсторонности, допускает исключение. Церковь институционализирует нравственность. Как бы ни были мерзки мне все учреждения, я признаю одно из них, потому что без него нравственный почин таких, как Эдик, уменьшил бы свою силу и не смог бы организовать прыщавую массу.
Читать дальше