Две силы ведут нескончаемую борьбу: но одна - сила инерции, традиции, покоя, равновесия - тяжелыми пластами придавила другую, разрушающую, - как земная кора, облегающая и сковывающая расплавленную огненную стихию. Покой, равновесие - в сонном "Уездном", в жизни Краггсов, четы Дьюли. Только в известные редкие миги открываются клапаны, разрывается кора и тогда, как лава из вулкана, бьет буйная подземная сила разрушения. Обычно же - царит застывшее, оцепеневшее, омертвевшее. Только такие моменты ценны и полновесны. О них рассказывает главным образом Замятин. Это - ось его художественного творчества. Принимает эта сила и "миги" у Замятина самые разнообразные образы, виды, формы. Маруся со своими незначущими разговорами о паутинке и смерти, навсегда запавшими в душу Андрея Ивановича, своенравная Диди, огненно-рыжая Пелька в "Севере", героиня за номером таким-то в романе "Мы". Они олицетворяют самое нужное, ценное: от них идет, через них говорит подлинная сила жизни, ее чрево, самое святое святых. От них - бунты и разрывы в размеренном, обросшем мохом. В рассказе "Землемер" герой никак не может сказать, что он любит Лизавету Петровну. "Миг" приходит, когда собачку "Фунтика" парни из озорства вымазали краской. Жалко стало девушке собачку, полились слезы и - тогда "забыл землемер обо всем и стал гладить волосы Лизаветы Петровны". Потом пришлось было землемеру ночевать с девушкой в одном номере в монастыре и - случись это - так бы и остались они вдвоем, но приехала няня и все кончилось: "так было надо". В "Ловце человеков" таким моментом являются цеппелины над Лондоном. В проинтегрированную жизнь Краггсов врываются топающие бомбы и рушится обычный, уравновешенный, отстоявшийся уклад, раздвигается "занавес" на губах миссис Лори, и пианист, непутевый Бейли, целует ее губами "нежными, как у жеребенка", и миссис отвечает ему тем же. Но это только миг: "чугунные ступни затихли где-то на юге. Все кончилось". В "Сподручнице грешных" мужики пробираются во время революции в некий монастырь к игуменье с целью грабежа, но в самый решительный момент "матушка" по особому трогательно угощает пирогами и еще чем-то злоумышленников, и кровавое дело расстраивается. В "Драконе" драконо-человек (красноармеец) только что рассказал в трамвае, как он отправил какую-то "интеллигентную морду" "без пересадки - в царствие небесное" - и вдруг - воробей, замерзающий в углу трамвая - и винтовка уже валяется на полу, дракон изо всех сил отогревает его, а когда тот улетает, "дракон" скалит рот до ушей. Мир - как собака ("Глаза"): на нем шелудивый тулуп, у него нет слов, а один брех, ретиво стережется хозяйское добро, за черепушку с гнилым мясом оберегается оно; сорвется с цепи и опять медленно, жалко и виновато, поджав хвост, плетется в хозяйскую конуру. Но... "такие прекрасные глаза? И в глазах, на дне такая человечья грустная мудрость"...
Иногда - это потемкинские матросы ("Три дня"), но чаще Диди, О'Келли, Сеня и др. Потемкинские матросы вообще вне поля зрения Замятина. Родился и вырос он в "Уездном"; народ у него большей частью - в образах Аржаных, Тимох, Непротошновых, пьяниц Гусляйкиных, парней, от скуки поливающих водой до полусмерти мальчонка, либо проделывающих эксперименты с краской и собакой, или - мужиков, бунтующих против сыра ("мы это самого мыла тогда фунтов пять приели"). Крестьянина, который по-иному выглядит, например, в записях С. Федорченко или в партизанских рассказах В. Иванова, у Замятина нет. Глазами этих матросов, мужиков, рабочих Замятин не может смотреть на то, что кругом. Интересно, что в своих воспоминаниях о потемкинских днях автор свое внимание сосредоточивает тоже только на миге - три дня, - когда все, казалось, рушится, выходит из берегов. Поэтому момент ему и ценен. Общей связи этих дней с революцией в рассказе совершенно не чувствуется. Автору это и не нужно.
Вот почему в "Островитянах" и в "Ловце человеков" в проинтегрированную жизнь Краггсов и Дьюли вносят бунтующее Диди, О'Келли и даже Кембл. Бунт получается не очень опасный, ибо берутся не корешки, а вершки. Остро, но допустимо. Бунт - благонамеренный, не тот, на который способны матросы, рабочие, крестьяне. В конце концов здесь только непутевость, узко-индивидуальный протест, от него основы потрясаться не будут. Да писатель и не о том заботится: ему нужно противопоставить проинтегрированной жизни миги, индивидуальное бунтарство, то малое и незначительное и интимное, которое, однако, запоминается и ценится автором превыше всего. В "Уездном", в "На куличках" протесты и борьба тоже личные, в одиночку; других форм борьбы писатель вообще не видит, не отмечает, не ценит. Поэтому у него всегда борьба кончается поражением. Иначе и быть не может, когда во главу угла ставится исключительно индивидуальное. В наше время, повторяем, это мало и поверхностно. А когда художник склоняется к политическому памфлету, можно заранее предвидеть, что у него будут неудачи.
Читать дальше