В эпоху молчания еще можно было работать в стол. Опасно, страшно, голодно — но почетно и важно. Россия не сможет остаться прежней… Зарезали за то, что был опасен… Теперь проще. Не купят — и умойся.
И возникает стоячая волна. Привыкший бить морду человек почитает жизненным лишь то искусство, где бьют морду, — и непроизвольно субсидирует его расширенное воспроизводство. А спектакли, кино, книги, где бьют морду, исподволь убеждают, что это и есть обычная, нормальная, без выдумок и вычур, жизнь, и все, в сущности, отвратительны, и надо, чуть что, бить морду.
Слава тем, кто пытается хоть как-то сопротивляться. Кто хотя бы не поддается. Кто обращается к другим и индуцирует другое.
Слава тем, кто за другое платит.
Круг седьмой. 1994
ГИМН СОВЕТСКОМУ СОЮЗУ В ТРЕХ ЧАСТЯХ
1. ПОЭТ В РОССИИ БОЛЬШЕ, ЧЕМ АКЫН
«Поэт в России больше… чем?..»
(«Нева», 1994, № 5–6)
Литература продолжает без устали доругиваться с проклятым тоталитарным прошлым. Возникает впечатление, что с ним никак не хочется расставаться; оно, похоже, обладает какой-то необъяснимой притягательностью для писателей. Конечно, многие просто пытаются договорить то, что не успели, или не сумели, или не решились сказать вовремя. Но пуповина куда существеннее.
По меньшей мере века полтора у нас бытовало — и в среде интеллигенции господствовало — убеждение, согласно которому, коротко говоря, поэт в России больше, чем поэт. Многим лучшим литераторам многих поколений вера в грандиозность функций словесности давала силы жить, творить, преодолевать препоны и рогатки цензуры, сносить одиночество, гонения и лишения… За словами Солженицина — по прочтении «ГУЛага» Россия не сможет остаться прежней — стоит именно убежденность в том, что литература способна впрямую, непосредственно влиять на общество, и литератор является чем-то вроде социального демиурга. Убежденность эту непроизвольно пускал в дело Сталин — сам, возможно, ее разделяя, — когда назначал писателей инженерами человеческих душ и ставил перед ними задачи соответственные. А уж если она оказалась актуальна для столь разных людей, значит, является чрезвычайно существенной для культуры, пропитала ее насквозь и воспринимается безоговорочно. Полагать иначе — почти то же самое, что полагать, будто солнце не взращивает все живое, а укладывает асфальт.
Что же это за убежденность такая?
Строго говоря, на определенном этапе исторического развития поэт больше, чем поэт в любой стране и у любого народа. Гомер был куда больше, чем поэт. Цюй Юань и Ли Бо были куда были куда больше, чем поэты. Матфей, Марк, Лука и Иоанн были куда больше, чем мемуаристы; разница в масштабах между их произведениями и, скажем, симоновским «Глазами человека моего поколения» обусловлена не только колоссальной разницей в масштабах описанных личностей — Христа и дяди Джо — но и грандиозной разницей в масштабах выполнявшихся — и выполняемых — данными текстами социально-культурных функций. В традиционных обществах, обществах восточного типа, обществах просто деспотических, где нет ни легальной оппозиции, ни независимых от практических нужд государства науки и публицистики, их функции выполняются почти исключительно литературой.
На этом этапе проблема взаимоотношений между правителем и подданными занимает в литературе одно из центральных мест. В тридцатых годах прошлого века знаменитый демократ Белинский писал: «В царе наша свобода, потому что от него наша новая цивилизация, наше просвещение так же, как от него наша жизнь. Безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность». Сходно высказывался Надеждин: «У нас одна вечная неизменная стихия: царь! Одно начало всей народной жизни: святая любовь к царю! Наша история была доселе великою поэмою, в которой один герой, одно действующее лицо». Симптоматично то, что в качестве громовых метафор в подобных случаях обязательно используются литературные термины: поэзия, поэма… Литература — куда больше, чем литература. Литератор — куда больше, чем литератор, он апостол. Апостол государственности.
Можно быть и апостолом антигосударственности, это лишь правое и левое колеса прицепленного к локомотиву истории вагона-ресторана идеологии. В свое время Хайям шутил изысканно и горько:
Грустен я был и попросил: «Зульфакар!
Произнеси мне афоризм, Зульфакар».
«Шах справедлив», — ты ответил без тени улыбки.
Как ты меня вдруг рассмешил, Зульфакар!
Читать дальше