До эпохи Высоцкого он бытовал в народе в качестве реликта, интересного именно своей экзотичностью. [164]С ним смыкался жанр городских романсов — «страданий», иногда содержащих «блатные» мотивы. [165]Были ещё песни «дворовые», плоды творчества неизвестных сочинителей — с убогими рифмами и обязательным «ум-ца-ца», популярность которых не выходила за пределы компании или двора. Отдельно существовали ранние «бардовские» песни, иногда содержащие какие-нибудь упоминания условных «благородных разбойников» или не менее условиях «пиратов» [166]— более чем невинные, удовлетворяющие обычную советскую тоску по «бананово-лимонному Сингапуру». Всё это вместе взятое никоим образом не тянуло на сколько-нибудь значительное социальное явление. Реальный уголовный мир со своей субкультурой в них отсутствовал.
При этом широчайшее распространение уголовной культуры произошло без всякого участия печатного слова. Советская цензура, временами подслеповатая, была всё же в силах отличить чёрное от белого, и прямую пропаганду уголовщины в публичную сферу всё-таки не пропускала. В «самиздате» ничего подобного тоже не ходило: эта сфера была полностью занята «политикой». Песня про Мурку не делала погоды.
Всё изменилось с появлением кассетного магнитофона, позволявшего делать около пятидесяти копий с одной кассеты. Появлению кассетника обязано многое — например, «бардовское движение» в его КСП-шном варианте, Галич и Окуджава. Разумеется, магнитофон способствовал и распространению блатняка в разных его вариантах. Блатное пели разные люди — начиная от всесоюзно известных профессиональных одесситов [167]Аркаши Северного и братьев Жемчужных и кончая безвестными ресторанными исполнителями.
С самого начала «блатняк» Высоцкого резко отличался от прочей продукции такого рода. Он довольно рано отошёл от стандартов жанра. Главным новшеством был отказ от целого ряда риторических ходов, характерных для «страданий», [168]с заменой их на жёсткий реализм и «личную» подачу материала. Высоцкий привнёс в «блатняк» собственную личность и биографическую — точнее, псевдобиографическую — тему.
В связи с этим нельзя не коснуться самой распространённой прижизненной легенде о Высоцком — а именно, темы его «срока». Миллионы людей в Советском Союзе были убеждены, что Высоцкий «сидел», причём не по политической, а по уголовной статье. Высоцкий время от времени опровергал эти слухи, — однако, всячески при этом подчёркивая свою солидарность с «сидевшими». «Я, может, не мотал срок, а вот мои друзья — мотали, но из-за таких мелочей мы не перестали быть друзьями» [169]— таков был посыл его выступлений на эту тему. [170]
Кроме того, были песни, где Высоцкий говорил о себе как о «сидевшем» в первом лице. Разумеется, это делалось завуалированно, в виде намёков, разбросанных по песням. Например, сверхпопулярная «Баллада о детстве» начинается так:
Час зачатья я помню неточно, —
Значит, память моя — однобока, —
Но зачат я был ночью, порочно
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе, —
Девять месяцев — это не лет!
— очевидно, со «сроками» автор знаком не понаслышке;
Первый срок отбывал я в утробе, —
Ничего там хорошего нет.
— если упомянут «первый срок», то, очевидно, был и второй?
Спасибо вам, святители,
Что плюнули, да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали —
В те времена укромные,
Теперь — почти былинные,
Когда срока огромные
Брели в этапы длинные.
Их брали в ночь зачатия,
А многих — даже ранее, —
А вот живет же братия —
Моя честна компания!
— ввод «политической темы», посыл для интеллигентной публики;
Ходу, думушки резвые, ходу!
Слова, строченьки милые, слова!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
— опять тема «нескольких сроков»: если упомянут «первый раз», значит, имели место быть и другие.
Однако личная биография как вводная для «блатняка» была всё-таки невыигрышной: да мало ли кто сидел. Для серьёзной легетимизации «блатных» тем это не годилось. И здесь Высоцкий сделал гениальный ход: накрепко связал «блатняк» с военной темой.
7
Значение «военной темы» в советской культуре трудно преувеличить. Миф о Великой Отечественной Войне был, пожалуй, единственным, что связывало все классы и прослойки рассыхающегося советского общества воедино. Сакрализующая сила этого мифа была так велика, что отсыл к нему автоматически легетимизировал почти любую тему, — за исключением, может быть, откровенной «антисоветчины». Советская власть могла безнаказанно зажимать и курочить почти всё — кроме того, чтобы говорить (а также писать и снимать фильмы) о войне. При этом, конечно, книги и фильмы «про войну» систематически запрещались и ставились на полку. Однако это воспринималась советским обществом (и, не в последнюю очередь, самой властью) как циничное кощунство и посягательство на святыню, а полное закрытие темы (как это имело место, скажем, со «сталинизмом») было совершенно невозможным.
Читать дальше