Далее Эйснер, явно презирающий животных, сердится на Бунина за то, что тот лучше знает и видит их, чем он сам. Ему не нравится, что поэт, “всматриваясь в апрельский день, отвлекается мелкой подробностью, описанием того, как пошла в лес гулять какая-то змея” (при этом вспоминается недоумение пушкинского зоила перед словами “жук жужжал” в описании сельского вечера: охота, дескать, писать о каком-то жуке). Эйснеру не нравится, что Бунин как будто путает вола и быка (хотя можно же сказать, что у мерина конский хвост), что ослик у Бунина ушастый (“ушастый осел” могло бы еще показаться плеоназмом, но “ушастый ослик” — это превосходный образ), что верблюд называется скотина и т. д.
Вся статья написана так, — с нелепым подбором цитат, с вульгарными кавычками. В ней чувствуется какая-то обида: Бунин Эйснеру не потрафил, Эйснеру неприятно, Эйснеру хотелось бы, чтобы не хвалили Бунина за стихи. К чести журнала “Воля России” нужно сказать, что произведение Эйснера снабжено примечанием: “Редакция не разделяет всех оценок автора настоящей статьи…” Еще лучше было бы ее совсем не помещать, ибо действительно… “на красных лапках далеко не уплывешь”.
1930 О ВОССТАВШИХ АНГЕЛАХ
(Впервые: “Руль”, 15 октября 1930.)
От очередного (VII/VIII) номера “Воли России” веет, как и от прежних номеров, какой-то трогательной затхлостью. В прежнее время в “Воле России” помещались бы переводы из Тагора и Верхарна. Обязательно было бы упоминание о Уайльде как о тонком эстете и вообще писателе передовом. Выходи журнал еще раньше — и в нем были бы статьи о Берте Зутнер. Все громкое, ходкое, псевдопередовое, но вполне посредственное поражает воображение провинциала. Тут и стремление во что бы то ни стало поспеть за несколько мифическим существом, которое зовется Европой, почтение перед городским щегольством и нежно-революционная истома, а главное, главное — некое сакраментальное отношение к современности в кавычках. Эта последняя черта свойственна, между прочим, и Германии, где крылатые словца живут, как в раю, и ходячим выражениям оказывают такой же радушный прием, как глобтроттерам, продающим цветные открытки. Какой пафос, какую значительность получило года три, четыре тому назад слово “викенд”, мирно проживавшее в Англии уже полстолетия, а в Берлин попавшее фуксом — вместе с рекламой складной палатки — и сразу приобретшее оттенок упоительной новизны… В нем поспешили найти черты, родственные веку. Русские, живущие в Берлине, произносят его с удовольствием. В нем таится что-то пряное, острое, связанное с джазом (который берлинские русские выговаривают “яцц”, а парижские — жаз) и с короткими юбками. Эти последние тоже оказались символом эпохи. Один датский философ тонко согласовал их с “торопливостью века”, рекордами и прочими приметами. Увы, — платья теперь удлиняются снова, чуть не до пола. Торопливость века, по-видимому, заключается в том, что продолжается он не сто, а пять-шесть лет.
“Воля России” преувеличивает способность культурного человека быть поверенным своей эпохи. В этой тяге ко всему передовому есть, как это ни звучит странно, отсталость. Вот, например, статья В. Архангельского о Гаршине и Ремарке. Статья хорошая, гуманная, но ведь это отношение к Ремарку, как к явлению необычайному, ослепительному, нетактично по отношению к теням авторш “Долой оружие!” и “Хижина дяди Тома”. Гаршин, который почему-то сравнивается с Ремарком, будет, несмотря на все трещины в его таланте, еще читаться, когда одностороннего Ремарка забудут. Автор статьи приводит из Ремарка цитату о раздробленных коленях и распоротых животах и восклицает: “Такова современная война!” Неужели В. Архангельский серьезно полагает, что в прежние войны пули и сабли как-нибудь бережнее обращались со своими жертвами?
А вот стихи Алексея Эйснера (Из поэмы “Суд”). Тут опять-таки все очень современно — сразу начинаем с газетного отчета и убийства в автомобиле. Сразу видно, что поэт идет вровень с веком, в котором, мол, такую преобладающую роль играют газеты и автомобили. По правде же говоря, все в этих стихах очень чинно и очень не ново. Такие банальные образы, как “солнце в тоске об острые крыши раздробило кулак”, напоминают 1912 или 1913 гг., когда изумлял гимназистов (кое кем еще до сих пор чтимый) Маяковский. Хороший тон и тогда требовал побольше автомобилей и протестов против вмешательства суда в уголовные преступления. Свою тему — о том, как ловят, судят и казнят убийцу, — Эйснер разработал так, что невольно вспоминается громкая, но малохудожественная баллада одного известного моралиста (Оскара Уайльда), и очень наивно описание суда в Англии, особливо же стих “А сам председатель поэмами Шелли занят”. Знакомство с Шелли (хотя бы через скверный пересказ Бальмонта) почему-то считалось у нас когда-то признаком изысканности. Комизм эйснеровского стиха станет очевидным, если представить себе председателя русского суда (из “Воскресения”, скажем) поглощенным на суде поэмами Лермонтова. Все это довольно прискорбно. Стихотворные способности, и, может быть, даже больше, у Эйснера имеются. Но зачем, зачем он вступает в жизнь с такими прилежными перепевами старины?
Читать дальше