Тогда-то я и спросил его о Мамае.
* * *
Дело было в следующем. В свое время я услышал от Льва Николаевича Гумилева, что Мамай был по происхождению кореец. Меня это так поразило, что, не удержавшись, я ввернул это в какой-то свой опус. Откровение мое попало на глаза историку Сергею Семанову, и тот, сделав, естественно, большие глаза, поинтересовался, откуда я это взял, а заодно предложил прикинуть, сколько (и зачем) надо скакать из Кореи в Орду, чтобы поспеть на Куликово поле.
В панике я позвонил в Питер в надежде, что Лев Николаевич подтвердит давнюю версию, и с дипломатичной осторожностью спросил, какого рода-племени Мамай. Великий историк, не поколебавшись ни секунды, назвал мне род и племя, а точнее кость, которую ближе всего было идентифицировать с казахами. Кореей здесь не пахло.
В отчаянии (но не выдавая себя) я попрощался с Гумилевым (это оказался мой последний разговор с ним; Господи, если бы знать). А тут как раз Кожинов с его фантастическим умением ориентироваться в малоизвестных исторических фактах.
— Вадим! — говорю. — Я когда-то слышал от Гумилева, что Мамай был кореец, а теперь Семанов надо мной смеется.
Ну, думаю, сейчас и Кожинов посмеется.
А он смотрит на меня искоса веселым глазом и говорит:
— Знаешь, у них в Орде так все перепутано — что угодно может быть.
Не помню, чтобы за полвека нашего общения он хоть раз, хоть словом — задел бы меня. А выгораживал — часто. И будто бы шутя.
* * *
Вот, впрочем, пример и полемики.
Как-то я обнародовал такой жанровый опыт: “Венок критических сонетов” — 14 этюдов о 14 поэтах моего поколения. Вадим согласился с двенадцатью, а двоих (это были поэтессы) отвел, причем настолько решительно, что в отклике на мой “Венок” отказался даже назвать их имена. Его филиппика уложилась в десяток слов:
Две поэтессы введены Аннинским, возможно, в силу его особенной воспитанности.
Сто пудов доводов отдал бы за этот чисто кожиновский ход!
* * *
Мой последний печатный диалог с ним — на страницах журнала “Родина”, в 1997 году: “Прерывистый” путь России в мировой истории”. Вокруг какой идеи нам собираться? Сколько Богу будет угодно наказывать Россию через наше окаянство?
По ходу диалога я попросил Вадима дать теперешнюю оценку Октябрю 1917 года.
Его ответ — пример виртуозной “провокативности”:
Вот два мнения, — говорит он. — Одно такое: “Великая Русская Революция, обессмертившая Россию, естественно вытекала из всего русского многотрудного и святого духовного прошлого” и “наполнила смыслом и содержанием текущее столетие” (имелось в виду бытие всего мира в XX веке). А вот совершенно иное мнение: “Большевизму не уйти от ответственности перед народом за насильственный и незаконный переворот 1917 года”.
Вы думаете, что первая оценка взята Вадимом из сочинений какого-нибудь завзятого большевика? Однако это Борис Пастернак. Вторая же оценка, которая, казалось бы, слетела с уст завзятого диссидента, на самом деле извлечена Кожиновым из недавнего сочинения бывшего партаппаратчика, который “начал свою редкостную карьеру при Сталине, руководил Агитпропом при Брежневе и стал членом Политбюро при Горбачеве”. Имя его Вадим из брезгливости не называет; я тоже не называю, но по соображениям такта.
Но каков ход! Взять у людей признания, прямо противоположные ожидаемым! Вывернуть, столкнуть — выбить опору из-под самодовольства присяжных идеологов!
Только Вадим умел это, только Вадим.
* * *
И, наконец, самый последний наш диалог — так и не увидевший света — в ту же пору, для телевидения. В середине 90-х годов я вел там программу “Уходящая натура” (итоги Двадцатого века). Не помню, я ли предложил телевизионщикам Кожинова в качестве собеседника, или они мне его “организовали”, — но мы нагрянули к нему на Молчановку, извлекли из-за книжных полок, и полтора часа под стрекот камеры я вел с ним мучительный диалог.
Мучительный — потому, что по законам жанра я должен был моему собеседнику “противостоять”, но каждый раз, когда мы натыкались с ним на пункт “противостояния” (опять все то же: Россия — для русских или для “всех”? Лучше мы Европы или хуже? И еще это вечное висение над русским интеллигентом призрака еврейского погрома...) — проваливаясь в эти ямы, я чувствовал, что не хочу спорить — быть в этом споре правым, не хочу быть ни дураком, ни умным.
Читать дальше