После выступления Шолохова в течение нескольких дней, как по команде (а это и было по команде “сверху”), известные писатели, в том числе Гладков, поднимаясь на трибуну, давали “отповедь Шолохову”. И теперь еще Федор Васильевич, казалось, не отошел от того наступательного порыва, когда в моем присутствии вовсю костерил Шолохова как бы в угоду его невидимым недругам.
Главный редактор “Литературы и жизни” Виктор Васильевич Полторацкий был известным журналистом, очеркистом. Хотя он и сам писал стихи, но своих коллег по этому жанру он не очень жаловал. Помню, как на редколлегии он издевался над мнимо-юродивыми, хитровато-простодушными стишками
Н. Глазкова. (Этот Глазков выделывал некие загадочные трюки; как-то прислал мне в конверте мою журнальную статью, каждая страница которой была обведена цветной каймой, — без всякой записки, понимай, как хочешь).
Приходит как-то ко мне известный тогда во всех редакциях, обивавший их пороги автор виршей на любую тему Павел Кудрявцев, умоляет дать подборку к его 60-летию. Не выдержав напора, иду с ним к Полторацкому, говорю, в чем дело. “Дадим! — не читая стихов, глядя неподвижно грозным взглядом на стоявшего перед ним с заискивающей улыбкой юбиляра, объявил Виктор Васильевич. — Когда умрете — некролог дадим!” И тут же пожалел опешившего несчастного просителя, велел мне отобрать для печати два-три его стихотворения.
Когда вышел альманах “Тарусские страницы” и вокруг него поднялся литературный шум, Виктор Васильевич подготовил редакционное письмо, которое обсуждалось на заседании редколлегии газеты. Письмо было обращено к жившему в Тарусе К. Паустовскому, вокруг которого группировались авторы типа будущих “метропольцев” и “апрелевцев”. Запомнилось мне в том письме слово “ахинея” — об одном высказывании Паустовского, резанувшее тогда мой слух какой-то доморощенностью, “некультурностью”. Но позднее я понял, что только такой язык и уместен был в данном случае.
Вроде бы “тихий гуманист” в своих искусственных, идиллических рассказах, бесконечно далеких от грозных исторических событий времени, Паустовский с наступлением “оттепели” вдруг обрел неожиданную воинственность, ощетинившись против “сталинистов”. На обсуждении газетно-публицистического романа Дудинцева “Не хлебом единым”, в котором герой-изобретатель никак не пробьет глухую стену бюрократизма, Паустовский был главным обличителем злодеев-бюрократов, засевших наверху и не дающих продыха творческой интеллигенции. Он вспомнил, как в недавнем круизе вокруг Европы все лучшие места на пароходе были заняты нашими бюрократами, чьи культура и поведение полностью совпадали с ходячей тогда шуткой — “Дуньки за границей”, а они, известные писатели, были поставлены в положение униженных туристов.
Для правоверного коммуниста Полторацкого ахинеей были и эти филиппики вчерашнего созерцателя и миротворца, чего нельзя было сказать о другом — о вдруг возникшей дружбе между Паустовским и Эренбургом. Миазмы “оттепели”, видно, будоражили древнюю кровь. И в нашей редакции повеяло нечто новым. Однажды Павел Исаакович Павловский, работавший в нашем отделе, сказал мне, что обо мне говорят как об антисемите. Меня как будто кто ударил. Кто говорит? Когда? Теперь-то я бы спокойно отнесся к этим словам, но тогда испугался — так, оказывается, может действовать на неискушенную душу это обвинение. Несколько дней я ходил под впечатлением услышанного, пока Павловский, хохоча, не объявил мне, что он п о ш у т и л. Тот же Павел Исаакович с заговорщической приглушенностью своего несравненного баритона сообщил мне, что автор ставшей в одночасье знаменитой повести “Один день Ивана Денисовича” — не русский.
Для меня Полторацкий был прежде всего очеркистом, не особенно вникающим в “литературный процесс”, держащим прежде всего партийный курс в руководимой им газете. Впоследствии мы оба, уже не работая в “Литературе и жизни”, короткое время вместе вели семинар прозы в Литературном институте.
Однажды после очередного занятия, вечером, Виктор Васильевич пригласил меня к себе домой. За рюмкой водки он увлекся рассказом о некоем средневековом алхимике и начал мне читать стихотворение о том, как в спящем Аугсбурге не спит только один старик, колдующий над ретортами; забыв обо всем, он одержим одной страстью — как перед ним в огне “родится желтый философский камень”, который одарит бедных богатством, бесправных полнотою власти, больных здоровьем, одарит людей самим бессмертием. Над ним смеялись соседи, писали доносы фискалы...
Читать дальше