В каком-то смысле это и было его счастье — жить жизнью своего народа и жизнью родной литературы. Он не знал, каков его собственный “золотой запас”. Как часто бывает в литературе, он в своем творчестве больше всего ценил отнюдь не то, что принесло ему славу. Он чересчур разбрасывался при жизни, находя все новые и новые жилы. Он влез в большой многолетний роман “Мужики и бабы”, стремясь впервые рассказать запомнившуюся ему правду о крестьянских восстаниях, но перестроечная лихая публицистика опередила его. Заполонила все журналы этими горячечными темами, пресытила ими читателя и... так же внезапно схлынула, перейдя уже на разрушение привычного менталитета русского народа. “Приехали, нашумели, взяли, что ближе лежит, и прощай, — думал Сережкин. — А ты возись тут”. Эта фраза из раннего рассказа Можаева “Власть тайги” подходит и к сути финальной части жизни писателя. Он был явно чужим в редакциях либеральных газет. Своей имперскостью, народностью, правдоискательством, борьбой за русский Севастополь. Его отсекли решительно и хладнокровно. Он как-то незаметно для себя стал почти одиноким. И тут-то на него навалилась болезнь. Ходил на своего любимого “Живого” на Таганку и там видел чужих ему людей. Он сам вдруг стал повторять судьбу Кузькина. Изгоя и отщепенца среди своих. Выручали жизнестойкость и неистребимая тяга к бунту, к народной пугачевщине. Борис Можаев не любил романтику ни деревенскую, ни городскую, ни военную. Он рано узнал ей цену. Не любил песен Окуджавы, прозы Бориса Васильева о девчатах, легко разбрасывающих по углам немецкий спецназ. Его герои не видят и не жаждут легких побед, а часто и вообще побед не видят. Такова жизнь. И тем более они счастливы такой трудовой жизнью, заняты своим необходимым делом.
Он был всегда на стороне строптивых, пусть это будут секретари райкомов и председатели колхозов, большие начальники, спасающие землю и урожаи, останавливающие повороты рек и заботящиеся о памятниках старины. Пусть это будут заботливые мужики, спасающие свой хлеб от уполномоченных и гибнущие в процессе неистовой коллективизации, берущиеся за оружие и выступающие против власти. Пусть это будут дети расстрелянных и высланных, уже смирившиеся с властью и старающиеся из колхозов извлечь для народа все наиболее ценное. Он не был ни в жизни, ни в политике своей ни красным, ни белым, ни зеленым, он был хозяйственным. Был организатором. Был командиром. И вся его большая проза, его знаменитые, нашумевшие на всю страну очерки посвящены умелым хозяйственникам. Но когда оставалось время, он отодвигал от себя эти важные социальные проблемы и с любовью всматривался в так называемого “маленького человека”, в одиночку выкарабкивающегося из всех трясин жизни, не теряя ни юмора природного, ни жалости и любви. Эти его “последние герои” — тоже из разряда строптивцев, но других строптивцев. Эти строптивцы, скорее, противостоят уже всему миру. Отверженные. Гротескный ряд таких героев, намеченный в “Живом”, был потом продолжен в такой же небольшой повестушке “Полтора квадратных метра”. Согласен с критиком Андреем Турковым, тоже обратившим внимание на особенность можаевского дара. “Перед нами — классический гротеск, жанр в деревенской прозе редчайший и “отмежеванный” себе Можаевым не только в этом случае (напомню повесть “Полтора квадратных метра”), где вконец обнаглевший, привыкший к всеобщему безгласию бюрократический произвол достигает поистине геркулесовых столпов”.
Впрочем, и сам Борис Можаев не отказывается от своей гротескности: “Произведение искусства вовсе не обязано копировать жизнь, общество... Порой оно показывает уродливое изображение этого общества, нелепое, фантастическое”. Жаль только, автор, так же как и критик Андрей Турков и другие почитатели редкого можаевского дара, не сумели принять этот дар — как главную основу его творчества. После Салтыкова-Щедрина, может быть, впервые в русской литературе появился у нас такой мастер, это не Зощенко, не “серапионовы братья”, там скорее не гротеск, а пародия, высмеивание. У Бориса Можаева возник некий вариант русского неосознанного кафкианства. И эта чудная параллель из “Живого” и “Истории села Брёхова, писанная Петром Афанасьевичем Булкиным”. Кузькин и его антитеза, такой же живой и выживающий во всех переделках, но лишенный строптивости и пугачевщины Петр Булкин. Один — неистовый ревнитель на века, такие в свое время к Емельке шли или к Стеньке Разину, а то и к Самозванцу, как народному царю, требовали справедливости и для себя, и для других. Другой — рьяный народный карьерист, из таких, что из армии без лычки не возвращаются, и пригнуться не позабудут, и про характер свой не вспомнят, зато и обнести себя не смогут. Увы, тоже народный тип. Глуповат, правда. Так иначе и быть не могло, Божье равновесие. Если бы этим Булкиным еще бы ум хваткий и прозорливый дать, так весь народ сгрызут. Заодно и своих хозяев. Революционеры из них становятся в последнюю очередь. Когда уж Кузькины дело до бунта доведут. И если бунт приведет к победе, то вешателями хозяев непременно их лакеи Булкины окажутся... Новый виток истории. И опять Кузькины будут добиваться справедливости, а Булкины смотреть в рот новым хозяевам.
Читать дальше