В конце октября 1919 года подпоручик-артиллерист С. И. Шмелев приехал к родителям в Алушту, получив отсрочку по болезни, и до конца марта 1920 г. лечился дома. Отравленный газами на германской войне, получивший туберкулез обоих легких, он как инвалид был зачислен в алуштинское комендантское управление и работал при городском квартирном отделе. Не собираясь покидать Россию, мечтая в мирное время продолжить учебу в университете, он подчинился приказу, подписанному Бела Куном, и явился на регистрацию в особый отдел города Феодосии. Это было 5 декабря 1920 г. С тех пор Шмелевы ничего не могли узнать о судьбе сына в течение нескольких месяцев. Не помогали ни письменные обращения, ни просьбы, ни мольбы. Шмелев ежедневно писал друзьям и знакомым, умоляя помочь. Большинство этих писем долгие годы было скрыто в архивных спецхранах и только теперь стало доступно исследователям. Мы публикуем ниже шесть документов, хранящихся в Архиве А. М. Горького РАН.
4 февраля 1921 г. Шмелев пишет С. И. Гусеву-Оренбургскому:
“Дорогой Сергей Иванович,
ни словечка, ни отзвука не получил я от Вас на мой крик... Но я знаю Вас, отзывчивого товарища, — писателя и добрую душу. Должно быть, не получили или завалены делами. Дорогой мой, близкая душа, скажите, внушите мне, заклеванному судьбой, больному и теперь для меня самого жалкому осколку человека. Ибо осколок я, дребезг и дрызг — только. Где же тот сапог, который хрупнет по мне напоследок? Без сына, без моей единственной радости, из-за коей стоило жить, — ибо сын для меня была сила жизни, и родной жизни, мой чистый, ни чужой кровью, ни слезой, ни горем ничьим не запятнанный мальчик, дававший мне силу жить и работать. Больная любовь моя это? Повышенная чувствительность? Не знаю, нет, не болезнь и не чувствительность, а свет, без коего я бессилен и слеп для жизни.
Я его дал жизни и ему дал жизнь, и себе как-то. Все мои радостные и трудные дни с ним спаяны. Без него их нет, будто и не жил я. Без него — темень и пустота. Это не слова, не словами я говорю, а болью кровной. Если бы мне сказали — вот ты теперь до конца дней будешь на грязи проезжей дороги, под вечным дождем с зари до зари бить щебень, но сын с тобой будет, или даже где-то живой будет и ты его никогда не увидишь... Я готов. Клянусь — готов я на это. Господи, дай же мне его, безвинного! Где он?
Дорогой С. И. Вдумайтесь в смысл моего крика! Чутошную часть боли моей возьмите, только чутко подержите на сердце. Вы можете, Вы чуткий, Вам известна эта сила — переживать жизни других людей. Вы поймете, что я не могу жить так. Если бы я сумел рассказать Вам жизнь свою, всегда полную тревог и больных предчувствий! Скорбную жизнь мою. Мы, трое, маленькая семья, прожили жизнь очень маленькую, очень тихую, но в ней было столько маленьких, наших, радостей, над которыми бы улыбнулись люди орлиного полета. И вот нам, маленьким, нанесен удар молотом несоразмерным. Мой мальчик... За что его отняли? За то, что против воли томился, взятый на войну, на борьбу, от которой был так далек свой тихой душой. За то, что, радуясь, что теперь кончилась эта гражданская война, остался на родине, веря, что и ему найдется в ней труд — учиться, работать честно? Я не соберу мысли, они рвутся и путаются. Вот уже два месяца мы страдаем, ожидая выхода, не зная, где сын, что с ним, жив ли, больной, забытый нами.
На днях я получил от Галлопа сообщение, что сын увезен в Харьков уполномоченным особого отдела Южфронта Данишевским... Когда и зачем — не знаю. И верно ли это? Может быть, это тоже одна из легенд, которых было так много? Может быть, уже и нет нашего мальчика? Как узнать? И можно ли навести где и какие справки? Не знаю. Я не занимаю никакой должности. Я не способен сейчас к работе. И мне нет возможности поехать в Харьков. С. И.! Поищите возможности узнать что-нибудь. Если сын жив — нам надо к нему. Тогда я буду молить Вас, других через Вас, уехать нам в Харьков. Да неужели же мне, старому и больному писателю, не дадут этой ничтожной милостыни? Пусть затребуют меня в Москву. Пусть дадут мне там работу. Какую угодно... Пусть в раба превратят меня, в верного раба. Есть еще огонь под пеплом. На конопатку-то я ведь еще годен? Если из меня, из моей силы писательской уже нельзя добыть строительного материала, то хоть на мусор-то я, на щебень-то я гожусь еще? В посыльные-то, в гвоздики-то еще годен?! Я и на гвоздики готов, на все готов, лишь бы сын жил. Мое в нем, своего у меня не осталось ни пылинки. Скажите Москве, — может быть, меня туда потребуют. Я, может быть, еще на что-нибудь сгожусь. Здесь, у моря, у чуждого мне моря, одинокому, с женой, больным нам, — очень трудно, очень одиноко. Покровительства прошу, ибо, как раздавленный, живу я здесь без цели, без надежды, в глухой стороне.
Читать дальше