Весь роман Шишкина построен как допрос у райских врат (кто-то вспомнит аналогично построенный катехизис из «Улисса», знаменитый семнадцатый эпизод — «Итака», изложенный в виде вопросов и ответов). И здесь он попал в нерв: наше время — именно время допросов. Дело не только в том, что активизировались наши собственные судебные и прокурорские инстанции и каждый гражданин России, не уехавший отсюда в девяностые, чувствует себя в чем-то виноватым. Дело еще и в очевидном, явно обозначившемся завершении огромного этапа человеческой истории. На этом этапе ясны становятся фальшь и надуманность всех ныне существующих идеологий и оппозиций: левые и правые давно стоят друг друга, патриоты уравнялись с западниками, либералы — с государственниками, Америка, Украина, Россия, Израиль ежедневно демонстрируют тщету и безвыходность всех этих расколов. Идеологии умерли — осталось страдание. Что-то значат только самые главные вещи: ребенок, старуха, жизнь, смерть, пытка, милосердие. Роман Шишкина — о том, как все ничтожно перед этими хрупкими сущностями. И в этом — его принципиальная важность. А что ничего оригинального он в себе не содержит… Оригинально только зло. Добро и жалость всегда одни и те же.
№ 37(465), 15–21 сентября 2005 года
Тень и сейчас идет за ним
К 110-летию со дня рождения Сергея Есенина
Пресловутое правило Есенина «Нужен скандал, не то так всю жизнь Пастернаком и проживешь» помогло самому Есенину выиграть у Пастернака тактически — но привело к стратегическому поражению.
Пастернак после смерти попал чуть ли не в святые, изучается, служит темой бесчисленных докладов и симпозиумов, получает к каждому юбилею десятки профессиональных филологических работ, причем в центре внимания давно уже не его биография (довольно скупая на большие события), а творчество. Творчество же Есенина, увы, изучается куда слабее — обсуждается его самоубийство (или, как считают большинство ура-патриотов, убийство), варьируется тема «пил или не пил» (а если пил, что подтверждается всеми, то что стоит за таким творческим поведением? Может, это ему сочинять помогало?). Разгадка довольно проста: Есенин «присвоен» почвенниками, а у них с филологией обстоит неважно. Они все больше душой, душой… Впрочем, в этом смысле и Пастернаку с Мандельштамом не особенно повезло: они в силу антитоталитарных взглядов и подкачавшей пятой графы присвоены структуралистами, а это едва ли не хуже. Не поймешь, что в русской литературе предпочтительнее: стать темой нечитабельных псевдонаучных трудов, писанных на тартуском суржике, или уйти в фольклор, где тебя толком никто не анализирует, но хоть знают, помнят и поют.
Настоящего Есенина сегодня никто перечитывать не рвется. Остался странный ситцевый образ парнишки, всячески нахваливавшего родное Константиново, любившего маму и горько спивавшегося в городе. Между тем родное Константиново было Есенину до того невыносимо, что после отъезда оттуда в 1911 году (сначала в Спас-Клепики, а год спустя и в Москву) он бывал там считанные разы. В «Железном Миргороде» признавался в любви к городу, видел российское будущее индустриальным, а тоски по деревне в его стихах ровно столько же, сколько и бесконечной усталости от этой самой деревни: «Нищету твою видеть больно и березам, и тополям». Традиционалисты, размахивающие Есениным, как дубиной, понятия не имеют, что по природе поэт этот был авангардистом и новатором, каковой парадокс в свое время точно обозначил профессор Вл. Новиков. Впрочем, об этом противоречии между внешним обликом Есенина и его вполне революционной, чрезвычайно непосредственной поэзией писал еще Маяковский: Есенин говорил «голосом, каким могло бы заговорить ожившее лампадное масло», а писал при этом ярко, смело, в лучших традициях настоящего, а не засусаленного до неузнаваемости фольклора. Самое точное, что написано о крестьянской революции, — его «Пугачев», страшная, кровавая, корявая поэма о бунте. Главная литературная заслуга Есенина — привнесение в русский стих живой разговорной интонации. И Маяковский, и Цветаева — весьма близкие ему в этом смысле авторы — все-таки ломали строку, форсировали голос, злоупотребляли поэтизмами. Только Есенин достигал невероятной органики, небывалой со времен Некрасова естественности: «Видели ли вы, как бежит по степям, в туманах озерных кроясь, железной ноздрей храпя, на лапах чугунных поезд? А за ним по большой траве, как на празднике отчаянных гонок, тонкие ноги закидывая к голове, скачет красногривый жеребенок?». Ему ничего не стоило отказаться от традиционного размера, не утратив при этом песенности. «Спокойной ночи! Всем вам спокойной ночи» — чем без этой внезапной строки, свежей, как глоток ночного воздуха через форточку, была бы вся его насквозь декларативная «Исповедь хулигана»? Непосредственность поэтической речи, обнажение приема, бесстыдная откровенность — вот чем он брал: «Я вам не кенарь! Я поэт! И не чета каким-то там Демьянам! Пускай я иногда бываю пьяным — в глазах моих прозрений дивный свет!». Это сказано довольно коряво и при этом стопроцентно убедительно. То есть видно, что поэт.
Читать дальше