Отпрыгаются ноженьки,
Весь высыплется смех,
А ночь придет - у Боженьки
Постельки есть для всех...
В сонете "Перед панихидой" он признается в недоуменном чувстве, чье имя - Страх:
...Гляжу и мыслю: мир ему,
Но нам-то, нам-то всем.
Иль люк в ту смрадную тюрьму
Захлопнулся совсем?
...Лишь ужас в белых зеркалах
Здесь молит и поет,
И с поясным поклоном Страх
Нам свечи раздает.
В "Балладе", где с циническим реализмом описываются будни похорон, "маскарад печалей", недоумение переходит в проклятие:
...Будь ты проклята, левкоем и фенолом
Равнодушно дышащая Дама!
Смерть, тление, осужденность всего живого на исчезновение - неотступная тема Анненского. Еще в более ранних "Тихих песнях", менее унылых, встречаются такие строки:
Сказать, что я... весь этот ужас тела...
["У гроба"]
В "ужас тела" превращается человек, жалкий абсурд, живое противоречие двух непримиримых миров, бесконечно далеких один от другого, - человек, случайная и бесцельная жертва стихийных сил, как смешная кукла в водопаде Валлен-Коски, и все равняет, все бездушит, все сквернит, все обесценивает смерть:
Под гулы меди - гробовой
Творился перенос,
И, жутко задран, восковой
Глядел из гроба нос...
["Черная весна"]
Каждая минута бытия напоминает об этом ужасе, каждый предмет, приводимый в движение скрытой пружиной: будильник, который кем-то заводится на ночь, старая шарманка, что "никак не смелет злых обид" и не поймет, "что не к чему работать", часовой маятник, который
...по стенке ночь и день,
В душной клетке человечьей
Ходит-машет сумасшедший,
Волоча немую тень.
["Тоска маятника"]
Бег часов, ускользание мгновений в страшное ничто, маятник-сердце, "шелест крови, голос муки", тоска "стальной цикады":
Я знал, что она вернется
И будет со мной - Тоска.
Звякнет и запахнется
С дверью часовщика...
["Стальная цикада"]
Тоска все о том же: о том, что "тяжек жизни свет по рытвинам путей"; что любовь поэта "безлюбая - дрожит, как лошадь в мыле", а вся нежность ее только "колдуньина маска"; что "черной весной" мутная изморозь льется на тление, а осень спрашивает: "А ты? когда же ты? - на медном языке истомы похоронной"; о том, что мир нездешний, "тот мир - лишь миг с его миражным раем", а здесь в миражной яви "лишь мертвый брезжит свет", и остается одно: "до конца все видеть цепенея" и ждать, когда "распахнется дверь"...
Анненский говорил молодым писателям "Аполлона" и мне повторял не раз: "Первая задача поэта - выдумать себя". На этом парадоксе он настаивал, но сам-то выдумать себя никак не умел и вероятно поэтому даже сомневался как будто в собственной поэзии, говоря о ней условно и шутливо:
Я завожусь на тридцать лет,
. . . . . . . . . . . . . .
Чтоб жить, волнуясь и скорбя
Над тем, чего, гляди, и нет...
И был бы, верно, я поэт,
Когда бы выдумал себя.
["Человек"]
Выдумал! Разве Анненский мог что-нибудь выдумывать, когда каждое сказанное им слово поэзии - голос той Тоски, которую он писал с большой буквы? "Иронистом" он называл себя особенно охотно, он чтил нелицемерно как своих наставников - верных рыцарей иронии, начиная с Аристофана и кончая Лафоргом (une eau-de-vie un peu trop forte {Слишком крепкая водка (франц.).}, как говорил Анненский, цитируя Реми де Гурмона). Вот отчего так дорога была ему, филологу, специалисту по Еврипиду, ученику Виламовица, французская поэзия конца века, безбоязненно-скептическая и, часто, трагически-безбожная. Вот отчего примкнул он уже на склоне лет, не устрашаясь насмешек литературной улицы, к модернистам, объединившимся в "Аполлоне".
Русское поэтическое поколение девятисотых годов не водружало знамени скепсиса и безбожия (напротив - богоискательство преобладало), но это поколение было воспитано на европейских образцах "прекрасной формы", и это было дорого Анненскому-эстету, хоть он и почитал себя плохим слугой Аполлона, бога красоты и меры. Последнее обстоятельство приводило его даже в некое трогательное смущение: "Ведь я старый прислужник Диониса, насмешливый сатир (он ставил ударение на а), моя муза - менада, как бы не прогнали меня из храма Светозарного и Лученосного..." И тут же успокаивал себя тем, что эти боги - близкие родственники, и поэтому, исповедуя одного, служишь и другому... Но его подстерегал _третий_ - не бог земных созерцаний и не бог земного опьянения, а бог, пожирающий своих детей, - потусторонний лик его Анненский болезненно ощущал, хоть и отнекивался всячески от мистицизма, он иронист!
Читать дальше