Глубокий патриотизм этих двух поэтов был совершенно лишен национализма, мысли об эмиграции чужды им. Пастернак мечтал увидеть Запад, но не хотел рисковать тем, что путь обратно будет ему закрыт. Ахматова сказала мне, что никогда не уедет, она хотела остаться на родине до самой смерти, несмотря на все вероятные трудности и преследования. Оба, Пастернак и Ахматова, тешили себя странными иллюзиями о богатой интеллектуальной западной культуре, идеальном творческом мире, и стремились к контакту с ним.
Несмотря на глубокую ночь, Ахматова все более оживлялась. Она стала расспрашивать меня о моей личной жизни, и я отвечал полно и свободно, словно она имела право знать обо мне все. Она же вознаградила меня прекрасным рассказом о своем детстве на берегу Черного моря, о браках с Гумилевым, Шилейко и Пуниным, о друзьях молодости, о Петербурге перед Первой мировой войной. Только имея представление обо всем этом, можно понять «Поэму без героя»: последовательность картин и символов, игру масок, заключительный бал-маскарад, мотивы из «Дон Жуана» и «Комедии дель арте». Ахматова вновь заговорила о Саломее Андронниковой (Гальперн), ее красоте, обаянии, незаурядном уме, о вечерах в кабаре «Бродячая собака», о представлениях в театре «Кривое зеркало», о ее отношении к фальши символистов, исключая Бодлера, Верлена, Рембо и Верхарна, многие стихи которых она знала наизусть.
О Вячеславе Иванове она отзывалась, как о человеке выдающемся, с безупречным вкусом, тонкими суждениями и прекрасной силой воображения, но его поэзия казалась ей слишком холодной и безжизненной. Примерно того же мнения она была об Андрее Белом. Бальмонта она считала слишком помпезным и самоуверенным, но талантливым, Соллогуба – не всегда равнозначным, но часто интересным и оригинальным. Но выше их всех она ставила строгого и требовательного директора Царскосельского лицея Иннокентия Анненского, у которого она сама и Гумилев многому научились. Смерть Анненского прошла почти незамеченной для издателей и критиков. Великого мастера предали забвению. А ведь не будь его, не было бы Гумилева, Мандельштама, Лозинского, Пастернака и самой Ахматовой.
Мы перешли к другим темам – музыке, а именно, о возвышенности и красоте трех последних фортепианных сонат Бетховена. Пастернак считал их сильнее поздних квартетов композитора, и Ахматова разделяла это мнение: вся ее душа откликалась на эту музыку. Параллель, которую Пастернак проводил между Бахом и Шопеном, казалась ей странной и занимательной. Она сказала, что с Пастернаком ей легче говорить о музыке, чем о поэзии.
Ахматова заговорила о своем одиночестве и изоляции – как личной, так и профессиональной. Ленинград после войны казался ей огромным кладбищем: он походил на лес после пожара, где несколько сохранившихся деревьев лишь усиливали боль утраты. У Ахматовой было много друзей – Лозинский, Жирмунский, Харджиев, Ардовы, Ольга Бергольц, Лидия Чуковская, Эмма Герштейн (она не упомянула Гаршина и Надежду Мандельштам, о которых я тогда ничего не знал). Но она не искала у них поддержки. Морально выжить ей помогало искусство, образы прошлого: пушкинский Петербург, Дон Жуан Байрона, Моцарт, Мольер, великая панорама итальянского Возрождения. Она зарабатывала на жизнь переводами. С большим трудом ей удалось добиться разрешения переводить письма не Ромена Роллана, а Рубенса. Она спросила меня, знаком ли я с этими письмами. Заговорили о Ренессансе. Мне было интересно узнать, является ли для нее этот период реальным историческим прошлым, заселенным несовершенными человеческими существами, или идеализированной картиной воображаемого мира.
Ахматова ответила, что, конечно, последнее. Вся поэзия и искусство того времени были для нее – здесь она заимствовала выражение Мандельштама – своего рода ностальгией по мировой культуре, и наряду с этим стремлением к культуре универсальной, как это представляли Гете и Шлегель. В искусстве, отражающим природу, любовь, смерть, отчаяние и страдание, она видела реальность без времени и истории, вещь в себе.
Вновь и вновь она говорила о дореволюционном Петербурге: городе, где она сформировалась, как поэт, городе скрывающим будущее под покровом ночи.
Ахматова ни в коей мере не пыталась пробудить жалость к себе, она казалось королевой в изгнании, гордой, несчастной, недосягаемой и блистательной в своем красноречии.
Рассказ о трагедии ее жизни не сравним ни с чем, что я слышал до сих пор, и воспоминание о нем до сих пор живо и больно. Я спросил Ахматову, не собирается ли она написать автобиографический роман, на что та ответила, что сама ее поэзия, в особенности, «Поэма без героя», является таковым. Она снова прочитала мне эту поэму, и я опять умолял дать мне ее переписать и вновь получил отказ. Наш разговор, переходящий от предметов литературы и искусства к глубоко личным сторонам жизни, закончился лишь поздним утром следующего дня.
Читать дальше