Зато читают Достоевского, Лескова, Гаршина, а также разрешенных и признанных в Союзе западных писателей – Стендаля, Флобера, (не Бальзака и Диккенса), Хемингуэя и неожиданно для меня О.Генри. «А ваши современные отечественные авторы: Соколов, Федин, Фадеев, Гладков, Фурманов?» – назвал я первые пришедшие мне в голову имена. «А вам самому они нравятся?» – спросила девушка. «Горький иногда хорош, – вмешался молодой человек, – и я неплохо отношусь к Ромену Роллану. Но ведь в вашей стране так много замечательных, великих писателей!» «Великих: сказано преувеличено», – ответил я. Молодые люди посмотрели скептически и недоверчиво, казалось, они подумали, что мой ответ вызван завистью или тем, что я, как коммунист, отрицаю все виды буржуазного искусства. Поезд подошел, мы сели в разные вагоны. Ни им, ни мне не хотелось продолжать разговор.
Подобно тем студентам многие русские были в то время убеждены, что на Западе – Англии, Франции, Италии – литература переживает истинный расцвет. И когда я не подтверждал это, мне не верили и в лучшем случае приписывали мое мнение ложной вежливости или идеологическим заблуждениям. Даже Пастернак и его друзья не сомневались, что писатели и критики Запада создают бесконечные шедевры – для них, к сожалению, недоступные. Это мнение было широко распространено и непоколебимо. Его придерживалось большинство русских писателей, с которыми мне случилось встретиться в 1945 и 1956 годах:
Зощенко, Маршак, Сейфуллина, Чуковский, Вера Инбер, Сельвинский, Кассиль и многие другие, а также музыканты: Прокофьев, Нейгауз, Самосуд; режиссеры Эйзенштейн и Таиров; художники и критики – с ними я виделся в общественных местах и на официальных приемах и очень редко в домашней обстановке; философы, с которыми я встречался в Академии наук, приглашенный туда самим Лазарем Кагановичем незадолго до его падения. Я же, вовсе не отрицая достижений западного искусства, пытался лишь указать на то, что они не так уж безупречны и триумфальны. Возможно, некоторые из тех людей, позже эмигрировавшие на Запад, были глубоко разочарованы открывшейся перед ними картиной культурной жизни.
Кампания против «ярого космополитизма» была в значительной степени как раз и вызвана этим «западным энтузиазмом». Сам же энтузиазм возник, очевидно, на основе рассказов советских солдат и бывших заключенных, вернувшихся с Запада, а также благодаря жестокому разносу и критике западной культуры со стороны советской прессы и радио. Этому преувеличенному интересу, который проявляла наиболее образованная часть населения, противопоставлялся русский национализм, питаемый антисемитской пропагандой.
В результате была достигнута как раз противоположная цель: интерес к Западу и сочувствие евреям укоренились в среде русской интеллигенции.
Во время моего визита в Советский Союз в 1956 году я не заметил изменения настроений. Невежество относительно Запада к тому времени уменьшилось, слегка упал и восторг, но не в той степени, как это можно было ожидать.
После возвращения Пастернака в Москву я стал приходить к нему еженедельно и познакомился с ним ближе. Его речь, как и во время первого моего посещения, отличалась вдохновением и жизненной силой гения. Никто не может изобразить это, как и я не в состоянии описать словами эффект его присутствия, голос и жесты. Он много говорил о книгах и писателях. Очень жалею, что не вел тогда записей. Вспоминаю, что Пастернак из западных современных авторов больше всего любил Пруста, а также Джойса, хотя и не читал его последних работ. Когда спустя годы я привез Пастернаку три тома Кафки на английском, тот не проявил к нему ни малейшего интереса и, как позже сам мне рассказал, отдал эти книги Ахматовой, боготворившей Кафку.
Пастернак любил разговоры о символистах, например, о Верхарне и Рильке: с обоими он встречался лично и глубоко уважал Рильке, как писателя и человека.
Его также очень занимал Шекспир. Он критически отзывался о своих собственных переводах «Гамлета» и «Ромео и Джульетты». «Я попытался, – признался он мне, – перевести Шекспира так, как сам его понимаю, но потерпел неудачу». И он цитировал примеры своих ошибок в переводе. К сожалению, я забыл, что он конкретно имел в виду. Пастернак рассказал мне, как однажды вечером во время войны он услышал трансляцию по радио Би-би-си какой-то поэмы. Хотя он воспринимал английский на слух с трудом, стихи показались ему прекрасными.
«Кто это написал, – спросил он сам себя, – должно быть, я сам». Но это оказался пассаж из «Непокоренного Прометея» Шелли.
Читать дальше