Любопытно взглянуть на тексты, созданные нашими выдающимися поэтами и прозаиками в один характерный период — в середине 30-х годов, когда новый строй был в своей высшей точке, уже обретя стабильность и еще не начав саморазрушаться. В этих текстах преобладает чувство, гениально выраженное Мандельштамом:
И не ограблен я и не надломлен,
Но только что всего переогромлен.
Признавшийся тут же в любви к красноармейской шинели, перешитой из шинели Башмачкина, он пояснил простыми словами, что означает красивый образ «переогромлен»:
…Как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу, — и люди хороши.
Еще более утилитарно трактуется «переогромленность» у Бориса Пастернака, писавшего о народе:
Ты без него ничто.
Он, как свое изделье,
Кладет под долото
Твои мечты и цели.
В такой жертвенности — унижение паче гордости, восторг, объяснимый именно несопоставимостью собственных масштабов с масштабами «страны социализма… ее великолепных реальностей», о которых говорил Юрий Олеша, резюмируя: «В сознании рождается чувство эпоса».
Прощаясь с убитым Кировым, Николай Заболоцкий констатировал то же самое:
И мир исполински прекрасный
Сиял над могилой безгласной…
«Эпос», «переогромлен», «перед ним ничто», «исполински» — все это об одном. Все это одно — признания Маленького Человека, который пытается полюбить свою малость.
8
Сколько же разочарований надо было пережить, сколько даров принять, сколько ударов перенести, скольким искушениям поддаться — чтобы оторваться от мощной традиции российской культуры. Чтобы перестали литературным персонажам сниться алюминиевые дворцы и великие вожди — в этом смысле Чернышевский и Павленко были современники, — чтобы сон не отличался ни красотой, ни масштабом от яви, а совпадал с ней точь-в-точь, как это показано у Сергея Гандлевского:
Снится мне, что мне снится, как еду по длинной стране
Приспособить какую-то важную доску к сараю.
Кстати, вряд ли удастся — очень уж длинна страна, «исполински». Как замечательно назначают свидания в русской словесности: «в старом парке как стемнеет». И парк на гектары, и темнеет не враз, пространства и времени — полно: это ведь главное, а не встретиться. Тем более — не доску приспособить. Может, оттого
…в стенку гвоздь не вбит и огород не полот.
Там, грубо говоря, великий план запорот.
У Иосифа Бродского — уже никакой почтительности к масштабам, своя малость по сравнению со страной вызывает лишь ностальгическую иронию изгнанника:
Отсутствие мое большой дыры в пейзаже
не сделало; пустяк: дыра, — но небольшая.
Ее затянут мох или пучки лишая,
гармонии тонов и проч. не нарушая.
Обмен комфорта «переогромленности» на неуют свободы произошел добровольно и осознанно:
…усталый раб — из той породы,
что зрим все чаще, —
под занавес глотнул свободы.
Она послаще
любви, привязанности, веры
(креста, овала),
поскольку и до нашей эры
существовала.
Обмен произошел — самое важное! — сугубо индивидуально, то есть аристократически, и это уж совсем далеко от Маленького Человека.
Как же далеко нужно было уйти от него, чтобы рассмотреть со стороны (в микроскоп? в телескоп?) и ужаснуться. Если в целом ХХ век в страхе и трепете осознал с помощью Гитлера и Сталина, каков на практике теоретически описанный Ортегой «человек массы», то наша практика была самой долгой и действенной. Как зверски, с мясом, надо было оторвать свою культурную традицию, чтобы проникнуться к Маленькому Человеку не то что сочувствием и жалостью, но просто отвращением:
Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые… Они постоянно навыкате, но — никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной. В дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий — эти глаза не сморгнут. Им все божья роса…
Рядом с этим взглядом Венедикта Ерофеева леонтьевская «пиджачная цивилизация средних, сереньких людей» выглядит лакировкой действительности. Но и слова из «Москва — Петушки» кажутся умильными по сравнению с ерофеевской же дневниковой записью 77-го года:
Мне ненавистен простой человек, т. е. ненавистен постоянно и глубоко, противен в занятости и в досуге, в радости и в слезах, в привязанности и в злости, и все его вкусы, и манеры, и вся его «простота», наконец.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу