Когда я писал выше: «этика Андерсена», то, разумеется, отлично понимал условность этой формулы: рядом с его именем можно поставить многие дорогие человечеству имена. Я сосредоточиваю мысль на Андерсене, потому что, по-моему, он особенно свежо, детски непосредственно и благодарно ощущал то чудесное и таинственное, что живет в окружающем нас мире. И он сознавал, что этот второй план действительности, ее волшебный «подтекст» нуждается в нашей деятельной доброте не меньше, чем слабый весенний росток в оберегающих ладонях ребенка.
…С дочерью иду по опавшим листьям. В осеннем лесу духовность мира видна особенно отчетливо, и кажется странным, что лес, осыпаясь, непрерывно утрачиваячто-то, ликует.
Если верить ботаникам, лист опадает, отдав жизненную силу — до последней элементарной частицы — дереву. Он опадает, когда в нем уже нет ничего, что могли бы дерево питать, когда его дар, удивительнейший в мире дар фотосинтеза, исчерпан. Он летит к земле, оставив себе лишь красоту. Видимо, в этом и ответ: почему осенний лес, утрачивая, ликует.
Дочь моя идет по листьям, как по воде, загребая их ногами, подняв руки кверху и смеясь.
Две женщины вошли в дом…
Люди глубоко осознают трагическое несоответствие между самими первоосновами жизни и злом, когда зло становится разрушительным: убивает детей, уничтожает большие ценности, когда обрушиваются на ночные беззащитные города и села мегатонны зла.
А может быть, стоит измерять его… микронами? Их враждебность первоосновам жизни не столь очевидна, но чем меньше будут единицы измерения зла, тем будет лучше для человека.
Через несколько минут в эту книгу войдут наши современники. Читая дочери Андерсена, братьев Гримм, Афанасьева, Перро, я иногда с удивлением замечал, что вижу перед собой не только героев волшебных историй, но и реальных людей — токарей, шоферов, краеведов, лесников, — думаю об их заботах и человечности.
Получалось как бы два «плана»: первый — дочери, фантастический, и второй — мой, совершенно реальный. Но, конечно же, между ними не было непроходимого барьера, и бывало часто, что оба плана соединялись в один. Из этого одного, синтезировавшего в себе волшебные истории и реальность, родилась моя книга.
Мне хочется еще немного побыть с Андерсеном. Зачем? Может быть, для того, чтобы попытаться — не разрешить, нет! — осмыслить одну загадку. Андерсен казался современникам до крайности старомодным. Датский философ Кьеркегор видел в нем смешной поэтический персонаж, внезапно появившийся из книги стихов и навсегда забывший секрет, как вернуться обратно на книжную полку. Людей, окружавших Андерсена, смешила, а иногда и раздражала его излишняя, по их мнению, чувствительность: то, что его трогают до слез доброта и красота, что он часто бывает восторженно-весел, может часами стоять перед зеленеющим деревом или гнездом аистов, плакать, слушая любимую музыку… Это и в самом деле, должно быть, выглядело странно и некстати: набирал силу «железный» XIX век.
Железные дороги соединяли города, все гуще дымили на патриархальных реках пароходы, в Париже начинали строить Эйфелеву башню — чудо столетия, появился телеграф, хозяевами жизни делались трезвые, деловые, начисто лишенные сантиментов люди. А по улицам датской столицы шел этот «оживший поэтический персонаж». Несовременность его была совершенно очевидна.
Почему же он, выглядевший в середине «железного» XIX века старомодным и странным, кажется естественным и современным в середине «атомного» XX? И не только как писатель — в этом как раз не было бы ничего загадочного, но и как личность, человек. Что нас особенно волнует в нем — современноволнует?
Мне и самому хотелось бы понять это.
Роясь в архиве Подольского дома пионеров, я нашел старую фотографию детского джаз-оркестра. Она пожелтела, выцвела, хочется сказать: отцвела, потому что была похожа издали на большой засушенный осенний лист. И все казалось мне, пока я держал ее в руках, что она, чего доброго, рассыплется сейчас, и исчезнет единственное вещественное напоминание о том далеком довоенном дне, когда на сцене Дома пионеров смеялся, плакал маленький саксофон, унывно-весело вторили аккордеоны и ударял в медные тарелочки и игрушечный барабан худенький-худенький мальчик. У него было наигранно-серьезное лицо с чудной лукавинкой в губах, лицо, которое через секунду может стать восторженным.
Мне захотелось узнать все, что можно, о дальнейшей судьбе маленьких музыкантов этого оркестра. И сотрудница дома, нестарая женщина (до войны она тоже танцевала, пела и лепетала стихи в этих стенах), стала рассказывать, напряженно всматриваясь в туманные лица мальчиков и девочек:
Читать дальше