Все они были хороши, даже осторожная Ахматова иногда проговаривалась о своих тайнах: "Дьявол не выдал, мне всё удалось..."
Так что почва для появления емельянов ярославских и демьянов бедных, а также для разрушения Страстного монастыря и прочих церквушек и храмов готовилась задолго до появления на исторической арене большевиков-безбожников. Но Есенин хоть покаяться успел:
Ах, какая смешная потеря — много в жизни смешных потерь!
Стыдно мне, что я в Бога верил, горько мне, что не верю теперь...
Вот за это веселие мути, отправляясь с ней в край иной,
Я хочу при последней минуте попросить тех, кто будет со мной:
Чтоб за все за грехи мои тяжкие, за неверие в благодать
положили меня в русской рубашке под иконами умирать...
Впрочем, он уже был в какой-то степени защищён от тёмных сил своими ранними поэмами — "Инонией", "Иорданской голубицей", "Сорокоустом", "Пантократором".
В первую половину своей бурной и во многом легкомысленной молодости с пера Александра Пушкина слетели две неосторожные, но яркие сентенции. Одна в письме, написанном в ноябре 1825 г. своему старшему другу и даже в какой-то степени наставнику Петру Андреевичу Вяземскому по поводу сожалений последнего об утрате дневников Байрона: "Зачем ты жалеешь о потере записок Байрона? <...> толпа жадно читает исповеди, записки etc, потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе".
Второе суждение на ту же тему было высказано Пушкиным в том же году в заметках на полях статьи Вяземского "О жизни и сочинениях В. А. Озерова", в которой Вяземский призывал писателей "согревать любовию к добродетели и воспалять ненавистью к пороку". Пушкин вспыхнул: "Поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем иное дело. Господи Суси! Какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона".
Один из архитекторов культа "оттепели" и хрущёвского шестидесятничества А. Вознесенский в своё время с тинэйджерским восторгом ухватился, как за спасительную соломинку, за эти сказанные в полемической запальчивости пушкинские слова: Когда писал он Вяземскому с искренностью пугавшей: "Поэзия выше нравственности", читается — "выше вашей"!
Стихи из книги, демонстративно названной "Соблазн". Заодно в этой же книге Андрей Андреевич потревожил тень Пушкина, рассказав о его мимолётном романе с Анной Керн в следующих словах:
Ах, как она совершила Его на глазах у всех —
Россию завороживший Смертельный грех.
Особенно пикантно звучит здесь строка о "грехе", "совершённом" "Аннушкой" (так называет её наш плейбой) "на глазах у всех", словно действие происходило в скандальной в своё время передаче "За стеклом" на канале TV-6, ныне, слава Богу, исчезнувшей с экрана. Пушкин мог позволить себе поёрничать и в стихах и особенно в письмах, но до пошлостей он не опускался никогда. Конечно, соблазны мира сего велики, но особенно соблазнительны и живучи во все времена богоборческие соблазны. Почти все наши поэты Золотого века проходили через их горнило. Вспомним "Гавриилиаду" Пушкина, лермонтовского "Демона", а заодно и его гусарские поэмы, пантеизм Тютчева и Фета. Но нельзя забывать о том, что все они завершали жизненный путь со словами и чувствами Нового завета. И эта грань была водоразделом между Золотым и Серебряным веком русской литературы. "Духом высокое средневековье" (по словам Юрия Кузнецова) было аскетичным до предела. Вплоть до костров инквизиции. Однако Возрождение, столь мощно повлиявшее на мировую жизнь и, в сущности, создавшее религию "прав человека", отринув аскетизм средневековья, оживило все языческие начала, возвращавшие, направлявшие человеческую историю в дохристианские времена, окропило живой водой все ветхозаветные грехи и пороки. Нравы, утвердившиеся во время Ренессанса при дворе какого-нибудь Цезаря Борджиа, были похлеще, нежели нравы при дворе царя Ирода...
Духовное созревание Пушкина проходило с невероятной быстротой. В нём, казалось, одновременно жили, спорили друг с другом и искали взаимопонимания две ипостаси — чистого художника, для которого "поэзия выше нравственности", и одновременно духовного пастыря общества. После рокового 25 декабря 1825 года Пушкин словно бы перерождается, осознав свою великую ответственность за каждый свой поступок, за каждую свою мысль и перед Богом, и перед Россией. Но основания к этому перерождению существовали и раньше. Почти одновременно с утверждением о том, что избранные ("Байрон") могут быть "мерзки" и "подлы" — "но по-другому", нежели "люди толпы", поэт уже в поэме "Цыганы" (1824 г.) пришёл к осуждению такого рода гордыни, когда герой поэмы Алеко — человек из байронической породы избранных, вынужден признать высшую правоту старика-цыгана, человека "толпы", сына "простонародья":
Читать дальше