Но тема проститутки имеет в «Повести» еще одну разработку, и уже толстовскую, в еще одной Сережиной фантазии. Он воображает картину детства некоей деревенской девочки, наполняя ее реалистическими (толстовскими!) деталями летнего пыльного дня, крестьянского обоза, остановленного шлагбаумом железной дороги, и все это фрагменты той книги «Детство женщины», которая будет написана для Сашки и востребована ею. В этой книге она будет описана «от глаз до пяток» (от гребенок до ног!) И ведь книга эта уже написана, и Пастернак дает это понять, и понятно, какую книгу он имеет в виду: «Воскресение». Постоянное присутствие этой книги в сознании и подсознании Пастернака связано не только с иллюстрациями к «Воскресению», сделанными его отцом, но сказывается в одной странноватой вне этого отнесения частности его авторства: Пастернак любит упоминать своих героинь не по имени, а по фамилии: Люверс, Арильд, Антипова. У Сашки в «Повести» фамилии нет, но мы догадываемся о ней: Маслова.
Это русификация Магдалины, перевод ее на язык родных осин. В таком случае Живаго, вкупе с Антиповым и Комаровским, оказываются неким коллективным Нехлюдовым, а если иметь в виду автора «Воскресения» и романный замах Пастернака, то и Львом Толстым. Именно с ним идентифицируется автор «Доктора Живаго». Роман Пастернака вызывает отзвуки всех толстовских: это и (понятное уже из сказанного) «Воскресение», и «Анна Каренина» с той «женской опрометчивостью» героини, которой наделена Лара Антипова, и, само собой разумеется, «Война и мир» с партизанами в лесу и дубиной народной войны в руках Памфила Палых.
Герой романа - христоподобная фигура, но в Юрии Живаго виден и сам автор. Подобное отождествление было для Пастернака формой самооценки художника - признание собственного гения, но и готовность нести этот крест, взойти на Голгофу, каковой Голгофой было в то время само написание книги, не скрывающей отношения автора к событиям недавней русской истории. Это очень высокое задание, и об этом много писали в связи с «Живаго», но все-таки этим нельзя подменить решения чисто художественных задач, потребных для написания романа, а эти задачи и решения были вне средств поэтики Пастернака.
Но есть в романе еще одна самоидентификация автора. Лев Толстой - отнюдь не только источник его тем, но и что-то вроде соавтора «Живаго». Такова разгадка таинственного Евграфа, богом из машины возникающего на всех путях героя. Ев-граф - граф: граф Толстой. Толстой - талисман пастернаковского романа, его «маскот». Было ли это игрой подсознания у самого Пастернака или сознательным его приемом, роли не играет.
Таков был идеальный замысел «Доктора Живаго», самый приступ, самое касание к которому наполняло Пастернака не знаемой ранее радостью. В состоянии райской эйфории он приобщался глубинам и высотам русской веры, культуры и судьбы - сам становился Россией; и исчезала, в ничто вменялась ненужная и мешающая «случайность происхождения».
В этом состоянии, в этом, лучше сказать, восхождении, Пастернак не заметил, как вышел за грани эстетического. О необходимом - по Вячеславу Иванову - нисхождении к художественному воплощению замысла он уже не думал. Это художественное чутье он утратил, увлеченный и опьяненный осуществлением своей сверх-задачи. «Доктор Живаго» был для Пастернака не художественной задачей, исполнение которой оценивается по эстетическим критериям, но персональным достижением, личным подвигом, самопреодолением, трансфигурацией, преображением. Это был религиозный, а не художественный опыт, экзистенциальный прорыв.
Способны ли подобные переживания, такой опыт быть заразительными? Вполне возможно. «Доктор Живаго» должен нравиться конвертированным евреям. Но, отвлекаясь от этого гипотетического случая, нельзя, да и невозможно отказаться от эстетических критериев при оценке «Живаго».
Есть в русской литературе параллельный Пастернаку пример большого художника еврейского происхождения. Имею в виду Бабеля, у которого, кстати, в «Конармии» эскадронную даму величают так же, как пастернаковскую в красный угол поставленную проститутку, - Сашкой. Один из рассказов «Конармии» - «Пан Аполек» - начинается так: «Прелестная и мудрая жизнь пана Аполека ударила мне в голову, как старое вино. В Новоград-Волынском, наспех смятом городе, судьба бросила мне под ноги укрытое от мира Евангелие. Окруженный простодушным сиянием нимбов, я дал обет во всем следовать пану Аполеку. И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного мщения принес я в жертву новому обету».
Читать дальше