Народничество шестидесятых-восьмидесятых годов XIX века тоже выросло из неприятия революционных, примитивно-антиправительственных идей, из вражды к радикализму (почему Чернышевский - справедливо почитаемый одним из столпов народничества - и был наказан жесточе многих явных заговорщиков). Народничество - попытка нащупать свой, органический путь; в народе уже есть здоровые основы жизни - дайте же людям просто жить, избавьте от рабства, и мы эволюционным путем нащупаем правильное общественное устройство! На этом сходилось огромное количество разномастных литераторов, несравнимых по уровню дарования: символами народничества сделались Лавров, Михайловский, Засодимский, Златовратский, Григорович, Елисеев - та самая порода искренних и трогательных народолюбцев, о коей Гиппиус впоследствии написала мемуарный очерк «Благоуханные седины». Седины, кажется, были у них с младости - настолько солидны, окладисты, добродетельны уже и ранние их писания, так увесисты четырехсложные фамилии, так беспримесна и незапятнана вера в идеалы. Все они писали о русской общине, и главный роман Златовратского так и назывался «Устои»; разложение этой общины было для них очевидно, но представлялось им следствием неправильных социальных условий, потому что в идеале-то община вечна, и ничто не может ей угрожать. Поэзия общинного труда - непременная тема народнической прозы. Обязательно наличествует кулак (за что народников любили и переиздавали при советской власти), но есть и носитель народной морали, дедка-резонер (его в советских послесловиях обязательно клеймили как художественно слабый, несочный образ, следствие идеализации крестьянства). Много балагуров с лубочными поговорками. Основополагающий пафос народничества - ощущение вины перед людьми физического труда, которые избавили от него интеллигенцию и теперь должны получить от нее в отплату просвещение, лечение, чтение вслух… Именно просветительские идеалы отчего-то были российской власти особенно отвратительны - вероятно, потому, что именно просвещение эффективно борется с рабством, а революция только меняет местами рабов и хозяев, оставляя в неприкосновенности сам институт.
Невыносимо скучно сегодня читать солидные, обстоятельные народнические тексты, у которых даже названия как на подбор унылы: «Антон-горемыка» Григоровича, «Горькая судьбина» Писемского, «Золотые сердца» Златовратского… Все дотошно, подробно, почвенно, предсказуемо, - при этом народники знали материал, и не нужно думать, будто крестьянскую жизнь понимал один Толстой, видевший в ней сплошную власть тьмы. В ней понимал и Глеб Успенский - классический, убежденный народник, так никогда и не пришедший к марксизму; ее отлично знали и Слепцов, и Решетников, и несчастный Засодимский, ставший нарицательным для многих поколений студенчества: «Так ты ей уже Засодимского?» Реализмом в этих текстах, конечно, не пахнет: как показала практика, «устои» были в значительной степени плодом воображения народников, искавших в крестьянстве идеал на почве разочарования в революции (симптоматично, что большинство народников начинали как радикалы, бегали в подпольные кружки и лишь потом жестоко раскаялись, уверовав в чужеродность революционных сценариев для русской жизни). Реалии налицо, корневой правды - столь ощутимой у Толстого каким-то подземным гулом - нету и близко. Однако чего у народника не отнять - так это страстного желания портретировать, увековечить, ввести в литературу огромное большинство российского населения, которое доселе совершенно ускользало от писательского внимания. Народники, движимые чувством вины, искупали его описанием самого многочисленного, нищего, трудноживущего класса: пусть эти крестьяне сусальны и лубочны (а кулаки звероваты, а бабы забиты) - все-таки это крестьяне. Полемикой с народниками займутся настоящие реалисты вроде Чехова («В овраге») и Бунина («Деревня»), отважившиеся изобразить богоносца как он есть.
Народничество облажалось и в теории, и на практике: мужики не желали слушать приезжавших к ним агитаторов, что у Тургенева в «Нови» изображено с редкой для этого автора убийственной иронией; а попытки молодежи опроститься и зажить коммуной почти неизбежно заканчивались борделем. Чехов с Буниным оказались правы, что богоносец и доказал очень скоро, зверствуя почем зря; ни Михайловский, ни Златовратский до этого не дожили.
Но самое интересное - это эволюция народничества в ХХ веке, на очередном переломе от оттепели к застою, когда недовольство в обществе крепло, а разногласия насчет возможного выхода стали особенно разительными. С русской литературой советского периода случилась, вообще говоря, занятная вещь: из нее исчез народ как таковой, народ в своей традиционной социальной роли самого бедного. Ведь он как бы победил, да и богоносец из него, как выяснилось, никакой. Ниша народа оказалась свободна. И тем не менее, народничество в нашей позднесоветской литературе было, и не нужно принимать за него деревенскую прозу, которая - как мы уже писали в одном из недавних номеров «Русской жизни» - была не более чем антикультурным проектом, социальным реваншем консерваторов. Писатели-деревенщики меньше всего думали о деревне и знали ее плохо, допуская горы ляпов; зато они хорошо знали город и жарко ненавидели его. Кто же в шестидесятые-семидесятые писал о настоящем народе? Кто был этим народом, носителем тайных нравственных основ, совестью нации, солью земли?
Читать дальше