Будь то зима или лето,
всегда там плоды на деревьях;
Нету им порчи и нету конца;
постоянно там веет
Теплый Зефир, зарождая одни,
наливая другие.
Царь феаков докладывает Одиссею:
Любим всем сердцем пиры,
хороводные пляски, кифару,
Ванны горячие, смену одежды
и мягкое ложе.
И никакой борьбы за права человека или там равенство пролетариата, или симпатии к понаехавшим тут. Напротив:
Очень не любят у нас иноземных
людей и враждебно,
Холодно их принимают,
кто прибыл из стран чужедальных.
Но самое главное - корабли феаков; на них нет кормчих, нет руля, они управляются силой мысли и
…не боятся нисколько
Вред на волнах претерпеть
или в море от бури погибнуть.
На этих кораблях феаки депортируют иноземцев; доставляют они на родину и Одиссея, причем во сне:
И наклонились гребцы
и ударили веслами море.
Сон освежающий тут упал
Одиссею на веки,
Сладкий сон, непробудный,
ближайше со смертию сходный.
Вот вам и блаженная страна, и особый сон - ни смерть ни явь, между Морфеем и Танатосом. Но только лирический герой, что у Лермонтова, что у Гилевича, что у автора «Калинки», о таком сне мечтающий, не желает просыпаться, а жаждет полного бездействия, кайфа, отключки, прострации, чтобы на него веяло и ласкало, чтоб ни птицы на него не какали, ни шишки не падали! Эвона как! Наш русский экстрим: туда, туда, на печь, к Емеле, Ивану-дураку, Илье Муромцу, который, если бы не калики перехожие, и сейчас бы лежал. Отеки; мягкие, как у тряпичной куклы, мышцы, опухшая от печного тепла и перьевой подушки рожа - родное! Унылое!…
А Одиссей, очнувшись на берегу Итаки, сначала рыдает в страхе, не узнав родной земли - куда ж меня завезли-то? - а это Афина, чтобы помочь ему и выгадать время, укутала мглой и тропинки, и скалы, и «глади спокойных заливов», и «темные главы деревьев густых», - «вот потому и другим показалося все Одиссею», - а потом, как живой, жадный, жизнелюбивый человек, вообще-то говоря, царь, кидается пересчитывать тазы и треножники, золото и платье - феакские подарки. Не обокрали ли спасители? А все может быть! «Дай-ка, однако, взгляну на богатства свои, подсчитаю, - Не увезли ли чего в своем корабле они полом? - В целости все оказалось», - перебирает струны лиры Гомер. Не сперли. Слушатели шумно переводят дух.
Ах, как это живо, точно, по-человечески понятно! Ведь и сейчас это ровно так же: в предрассветной мгле, грохоча чемоданами, выгружаешься из парома на пристань греческого острова, еще слипаются от сна глаза, но уже так остро пахнет жизнью, морем, корабельным топливом, водорослями, дымами очагов - топят оливковым деревом, варят кофе, пекут хлеб; сейчас начнут привычно обманывать дурака-туриста, но еще есть часок для себя, для кофе, для сладкой утренней сигареты, - жизнь уже начинает кипеть и заворачиваться пенкой, и тебя несильно толкает и теснит толпа, и несытый таксист вертит на пальце ключ, отщелкивает бусины четок, хватает твои узлы и кутули и волочит куда-то, - ой, сейчас ограбят, и я ни слова не понимаю! - ничего, обошлось, в целости все оказалось. А уже светло, еще миг - и солнце взойдет. И хочется, право, благодарить кого-то и поцеловать землю, как Одиссей, потому что плыл и приплыл, погибал и не погиб.
К кому причислить плывущих? Выезжают живыми; еще доберутся ли?
В России моря нет. Во всяком случае, исторически мы - не морская страна, а степная. Море - оборкой по краям, и то - только с петровского времени. «Нелюдимо наше море» - это про которое? А, метафора… Ну вот поэтому на нем и не торгуют, и не ловят рыбу, не путешествуют, нет ни курортов, ни потаенных побережий, ни белого песка. Только «роковой его простор», придуманный, из пальца высосанный. Степь - другое дело. В той степи глухой умирает ямщик, и колокольчик однозвучный утомительно гремит, и «ну спасибо, ямщик, разогнал ты мою неотвязную скуку», и «какая на сердце кручина», и «далеко по пыльному полю», и весь этот бесконечный, унылый, усыпляющий путь. Не буря, а «буран, барин», и не получится «помужествовать» с бураном, глупо это, надо лечь, накрыться, переждать… А когда погибаешь в степи, то это смерть-сон: занесет снегом, и человеку становится тепло, сонно, вяло, и он уходит без борьбы. Нет, конечно, если он очень хочет жить, если он осознает сонную опасность, если ему есть к кому спешить, если он молодой-горячий, то он побарахтается, пока не выбьется из сил. «Летит, летит степная кобылица и мнет ковыль». А потом все равно - «сожжена моя степь, трава свалена - ни огня, ни звезды, ни пути». Чередование буйства и засыпания - это жизнь в степи, это путь через степь, колокольчик динь-динь-динь, при том, что станция назначения неизвестна. В пути - спать и видеть сны, на остановках - буйствовать для разминки затекших ног. И снова мять ковыль - ковылять. Без классического русского «долготерпения» и «удали» такой путь не проделать.
Читать дальше