Они показали нам, отчего мы выжили, а не отчего пропадали. Вернули нам – нас. Нашли подлинный тон по отношению к прошлому.
«Ничего» Владимира Шинкарева [28]
Сначала всё, что нам известно про ничего. По крайней мере до прочтения текстов Шинкарева.
В. В. Розанов в статье «Вокруг русской идеи» с восхищением рассказывает про Бисмарка, который в бытность свою в Петербурге, не зная русского, постиг главное наше слово. Поехал он однажды на медвежью охоту. Сделалась мятель. Ни пути, ни зги не видно. Сбились мы. Что делать нам? В поле бес нас водит, видно… Попав в этот пушкинский контекст, Бисмарк не на шутку испугался, кабы не ямщик, изредка оборачивавшийся к нему со своего облучка и приговаривавший: «Ничего, барин, вызволимся как-нибудь…» Позднее, став железным уже канцлером, в сложных случаях переговоров Бисмарк иной раз произносил непонятное никому это «ничего», благодаря чему, по-видимому, и вел успешную свою дипломатию.
Другой случай, отчасти тоже немецкий, рассказан был мне однажды одним литературным деятелем, тоже впоследствии заплутавшим «вокруг русской идеи».
Якобы он встретился в Эстонии с великим их философом-богословом, почтенного возраста и всеевропейской известности, и спросил его вполне провокационно: под кем же все-таки было лучше, под немцами или под русскими? Старец, всерьез подумав, отвечал определенно: «Все-таки под русскими». «Почему же?» – не унимался наш провокатор. «Немцы обязательно учили жить, – отвечал старец, опять всерьез подумав. – А русские лишь учат делать ничего». «Вы хотели сказать: ничего не делать?» – переспросил наш русофил, подозревая эстонца в недостаточном знании русского. – «Нет, я именно так хотел сказать: учат делать ничего».
Что ж, «ничто есть определенное нечто». Опять же немец.
Обратив недоуменный взор на Восток, упремся в прозрачную стену ДАО.
В переводе на русский с дзен-буддистского: «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Писать не в традиции, а смыслами означает создавать миф, то есть возвращаться в традицию.
Литературный памятник, в частности, характерен тем, что неизвестно, кто его создал. А если известно кто, то как бы и не важно. Имя автора и героя становится амбивалентно: не Дон Кихот ли написал Сервантеса, а Робинзон Крузо – Дефо, а Швейк – Гашека? Не говоря уже о Шекспире или Шолохове, про которых лучше всего поспорить, были ли?
Конец 60-х как результат охарактеризован рождением двух памятников, отменивших феномен авторства, столь назойливо навязанный индивидуализмом предшествующего развития литературы: «Москва – Петушки» и «Николай Николаевич». В первом случае имя автора слилось с именем героя так, что и по сию пору, в силу всенародной любви, все поминают автора излишне фамильярно Веничкой; во втором – автору пришлось эмигрировать, чтобы объявить свое авторство.
Советский режим, идеология, цензура, самиздат – все это создавало условия, спрессовавшие время десятилетий до плотности веков и тысячелетий: памятник литературы родился как жанр. «Максим и Федор» и «Митьки» – явления именно этой традиции. Никому и не важно, кто их написал.
Эти, почти первые, ласточки русского дзен-буддизма и постмодернизма вызвали массово-молодежное движение в конце эпохи Брежнева. Этот живорожденный постмодернизм глубоко чужд постмодернизму разрешенному и деловому. Разрешенный постмодернизм холоден, равнодушен, компенсируя свою бездушность вполне демонической насмешливостью (замечательное определение этому постмодернизму дал И. Константинов: «кража с осквернением»). Митьковское тепло как тело: тепло котельных, тельняшек, ватников и портвейна, дровяное, самогонное, надышанное – согрело и одушевило не тех, кто ждал, когда начнут жить иначе, а тех, кто больше не хотел не жить.
Пустое, бессодержательное времяпрепровождение нескольких алкоголиков в «Максиме и Федоре», бессмысленные словечки (которыми обзаводится любая пьющая компания) в «Митьках» – становятся сознательной и мудрой стратегией, невинный дурак (Percival) становится Парсифалем.
Свободу можно подавить, для чего и нужны могучие силовые структуры, – с феноменом свободы танки ничего не могут поделать. Гусеница может придавить цветок, но не способна раздавить самое жизнь. Нельзя лишить узника свободы.
Человека, способного покончить с собой, или спиться, или обойтись безо всего, трудно подавить. Как народ наш «отопил улицу» Советского Союза дружбой, блядством, пьянством, колхозным рынком, службой в одном взводе, так Митьки вдруг обуют или камеру, поставив бритвенный помазок, как иконку, на полочку, объявив бушлат совершенной формой одежды, полюбив советскую песню и кино наравне с Пушкиным и Лермонтовым. В Митьках воплотилась задушевная свобода народа гораздо радикальнее и раньше (не говоря о том, что экономичнее), чем в очередном перераспределении благ, воплотившихся в перестройке гласности. (Кстати, их переход к трезвости как раз в условиях демократии означает еще одну независимость, новый виток свободы, когда пьянство перестало быть формой независимости, а стало формой зависимости, то есть добровольной несвободой.)
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу