Идея святости учебы — идея составная. Святость принадлежит к еврейству; учеба — величественный подъем по ступеням ученичества — принадлежит к миру греческой, платонической мысли. Формального ученичества и наставничества в Священном Писании нет. Его герои, даже такие поэты из их числа, как Моше, Двора, Давид и Шломо, не укоренены в интеллектуальной почве, сколь бы одарены или искусны они ни были. Один из грандиознейших умов Писания — это, безусловно, блестящий и оригинальный Йосеф, лукавый сновидец и вдохновенный истолкователь снов, спаситель-экономист и, без сомнения, ученый и архитектор. Разумеется, Йосеф всецело подходит под наше определение гения. Но, когда мы пытаемся представить себе, что такое героизм великого интеллекта, мы думаем не о Йосефе. Мы думаем о Сократе.
Навсегда преобразило евреев и еврейский характер, конечно, разрушение Храма, падение Иерусалима, долгое горькое изгнание; но вместе с тем — обращение к учебе как к чему-то, заменяющему Храм, Иерусалим, цветущую родину. Призывая в своих пророчествах к духовному укреплению, Зхарья предрекал обращение к еврейскому тексту. Но сосредоточенность на учебе, на изучении, мысль о том, что путь к правильному поведению — это путь в первую очередь интеллектуальный, имеет сократические, а не библейские истоки. Постепенное наложение сократического верховенства интеллекта на еврейское верховенство святости — вот что породило всем нам знакомый и ныне абсолютно типичный еврейский характер. Поскольку еврейское сознание целиком и полностью усвоило платоническую идею о величии педагогики, об учении как способе обрести мудрость, сегодня нет на свете ни одного еврея, который не был бы безусловно еще и греком; и чем ближе он к еврейскому идеалу в своей преданности Торе, тем больше в нем греческого.
Подсказка Бялика (это и правда всего лишь подсказка, предчувствие, образная конструкция, вымысел, художественная догадка) такова: как тогда с Грецией — так теперь с Просвещением.
Новая альтернатива, лежащая перед нами сейчас, требующая от нас немыслимой дерзости, поразительная в своей видимой неосуществимости, состоит в том, чтобы соединить дары Просвещения — а мы в любом случае не можем ни отказаться от них, ни пренебречь ими — с верховенством еврейского начала. Если не использовать эту возможность — а она двести лет по большому счету оставалась неиспользованной, по крайней мере из нее не извлекали всей энергии, всего огня, — то результатом будет либо полный проигрыш, либо банальность. Полный проигрыш мы уже видели: занудство — вот удел тех, кто дает себя проглотить последствиям Просвещения. Да, многие еврейские писатели и интеллектуалы (на каком бы языке они ни писали, включая иврит) предпочитают быть проглоченными — таков их выбор. Возможно, таковы их предпочтения, возможно, они выбрали этот удел совершенно свободно; но чего им не стоило бы делать — это лгать себе, будто они предпочли широту узости, инакомыслие конформизму, оригинальность скуке. На деле они выбирают прямо противоположное: истоптанную тропу и скользкую наклонную плоскость. Во имя просвещенческого «универсализма» они ведут себя как стадо, выбирающее стадность. И банальность: смесь всего и вся почти не дает шансов выделиться, и по наклонной плоскости очень трудно перемещаться вверх гению. Гейне и Дизраэли обнаружили это и постарались сделать плоскость более шероховатой с помощью еврейской романтической иронии.
Другой же путь — новая альтернатива, вдохновенный порыв соединения, подсказка Бялика, мечта, смутно явленная в сочинениях позднего периода Хаскалы и в лихорадочном потоке утраченного нами идиша, — ведет к богатству: он сулит оригинальность, изумление перед неожиданным, взрывную надежду на новые формы. Лишь гению под силу проложить этот путь — и даже может понадобиться череда гениев или, скажу иначе, коллективный гений, которому, чтобы развиться, нужны многие поколения. Сменилось немало поколений — минули века, — прежде чем сократическое внимание к педагогике сплавилось с еврейским представлением о внушенной народу свыше общей ответственности. Несомненно, опять понадобятся века — двух столетий, что уже прошли, явно недостаточно, — чтобы просвещенческие идеи скептицизма, оригинальности, индивидуальности и права на свободную игру воображения влились в то, что можно назвать еврейским языком самоограничения, трезвости, незыблемости нравственных устоев [29] Видный израильский критик Дан Мирон высказал мысль, что идея еврейской «незыблемости нравственных устоев» как таковая принадлежит к Просвещению, что традиция не придавала значения тому, серьезно ты относишься к нравственным устоям или нет, важно было только, исполняешь ли ты религиозные предписания еврейского закона. Он, я убеждена, прав в том, что категория незыблемости нравственных устоев приобрела особое влияние после Просвещения, — это было одним из следствий того, что значимость традиции уменьшилась; но это, разумеется, не означает, что незыблемость нравственных устоев вовсе не присутствовала в традиции: вспомним барана, запутавшегося в зарослях рогами. (Имеется в виду история Авраама [Берешит, глава 22], которому было предложено принести в жертву всесожжения вместо собственного сына барана. — Прим. перев. ) Незыблемость нравственных устоев представляется мне порождением еврейской специфики, и как всецело просвещенческую идею ее охарактеризовали из-за ее последующего отрыва от этой специфики. — Прим. автора.
, коллективной совести. Столь грандиозное соединение — задача не только для поколений, но и для великанов. Понадобится, может быть, пятьдесят Бяликов во всем их блеске и во всей силе их алахического благоговения перед мелкими проявлениями добросовестности. «Но в чем же долг ?» — крикнул Бялик в обольстительное лицо любви и поэзии.
Читать дальше