Всё то, что измученному школой сознанию покажется в лучшем случае метафорой, а в худшем – избытком пафоса, может оказаться просто записью в дневнике:
«Это делает мне большую разницу…»
Пушкин знал, что делает, бросая вызов Дантесу.
Мысли Сальери о Моцарте были ему близки больше, чем понятны, как мысли о самом себе.
Зависть была, а Сальери не было. Надо было его родить. Для начала в виде литературного героя.
Он рожден вместе с благородным мстителем. Скажем, Сильвио из «Выстрела». Созвучно. Не знающий цены жизни, поплевывающий косточки граф Б. – чем не Моцарт?
Только Сильвио прострелил картину, а не тело.
В брюшину попали Пушкину. Жертва времени – жертва времени.
«Ужо тебе!» – погрозил было обезумевший Евгений Петру.
Ужо нам…
Преждевременность – грозная вещь. «Ничего более русского, чем язык, у нас нет»… Легко было сказать. Имена всех народов – существительные, от понятных стран. Один русский – прилагательное, не иначе как к слову «человек». Определение осталось, «человек» – опущен.
Петр принес себя в жертву Петербургу, Пушкин – русской речи, Петербург пожертвовал себя России, русские – XX веку. Кому же пожертвует себя Россия, как не всему миру? Чтобы остался на земле человек.
Иначе зачем вся эта преждевременность? Не для того ли, чтобы совпасть с самим собой во времени? Чем не русская идея…
«Об нем жалеют – он доволен» [26]
1835
Тут вот какая неуместная история… Вспомнить я ее тем более хочу, что ровно год, как не стало замечательного ленинградского писателя Виктора Голявкина, который, начав писать свободно и самобытно в конце 50-х годов, повлиял на всё мое поколение, на всю ленинградскую прозу, на всё ее развитие. Так вот с Виктором Голявкиным, который сначала был парадоксалистом в жизни, а потом эти его парадоксы жизни переходили в тексты – он был автором абсурдных текстов, понятия не имея ни о западном опыте, ни даже об опыте обэриутов, просто исходя из своего дара, таланта и личности, – история была такая: приехал «больше чем поэт» в Ленинград, он был уже прославлен, ходил в гениях в Москве, слава у него была всесоюзная, а Голявкин был гений местного значения, его не печатали, он был известен в кругах. Ну, московский гений сразу поинтересовался, кто в Ленинграде гений. И щедро, со своей патриаршей московской вершины, навестил этого никому еще не известного гения, проживающего в общежитии Академии художеств. Ну, они, естественно, выпили, поговорили, почитали друг другу, выразили друг другу одобрение и ободрение, но, по-видимому, всё-таки выпили, и Евгению, как всегда, – это был его стиль: такая широта, размах, – ему нужно было как-то сменить место. Поймал такси, Голявкина усадил сзади, сам рядом с шофером. Голявкин стал неожиданно мрачен и в машине уже молчал, а Евгений выступал и что-то такое рассуждал. Голявкин, надо сказать, был чемпионом Баку по боксу когда-то, и он ему вдруг сказал: «Женя!» – тот обернулся, и он его тогда, пардон, ударил. Наверное, сильно. Женя, конечно, абсолютно оторопел, обалдел, он остановил такси и сказал с пафосом: «Пшел вон из моей машины!» – из моей машины! История быстро распространилась по Ленинграду. И я Голявкина спросил: слушай, ну как же так получилось? За что ты, собственно говоря? Ну, нравится – не нравится, но как-то так… слишком. Он говорит: «Видишь ли, он меня поднял». Я говорю: как – поднял? «Буквально, – говорит – поднял, когда у меня в общежитии мы выпили, всё было нормально, а потом он вдруг подошел ко мне, сзади обнял меня и поднял». Я говорю: ну что же, это же дружеский жест. «Нет, вот если бы ты меня поднял, это был бы дружеский жест, а он не в том смысле меня поднял. Он говорит: „Ты гений – я гений, но я тебя еще и поднять могу“». Вот эта бредовая история мне запала: ты гений – я гений, а я тебя еще и поднять могу.
Разговор о гениях: о таланте и личности, славе и признании, тем более о гениальности, для литературной науки неприличен, потому что насущен. Категории эти запретны, потому что ненаучны, род литературной графомании. Однако они были насущны для самих объектов исследования, тем более для поэтов романтической школы, которыми поначалу бывали все наши основоположники. Соотношение Пушкин – Гоголь в этом смысле едва ли не самое поучительное. Написано и переписано об этом всё. В одном московском дворе я встретил одинокого Ленина с протянутой рукой: он не призывал нас, о чем свидетельствовали ноги, согнутые в коленях, – он обнимал куда-то девшегося Сталина. Теперь история этой скульптурной группы «Сталин и Ленин в Горках» достаточно известна: она изготовлена по фотографии, в свою очередь сфальсифицированной. Ленин же как был один в подлиннике, так и остался: скамейку отняли.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу