Мыслящих же более широко технократов утешает афоризм Ницше: «Истина есть тот род заблуждения, без которого определенный род живых существ не мог бы жить; ценность для жизни является последним основанием». «Определенный род живых существ» — в этой формуле — человечество; истина, она же заблуждение, — техническая цивилизация.
Ценность для жизни? Ницше кончил тем, что объявил: «Мир не имеет ценности». И тем самым, перешагнув и через трагическую и через трагикомическую стадию развития Запада, утвердил фарс в качестве наиболее адекватного его завтрашней действительности жанра. Любопытно, что мыслитель, чьей первой работой была апология трагедии, в последней, желая того или нет, оправдал фарс. Но этого, разумеется, «технократический радикализм» в Ницше не замечает. Как и любая аристократическая мораль, делящая человечество на высших и низших, господ и рабов, повелителей и стадо, «творческих» и «нетворческих», она хочет казаться максимально серьезной и даже, если возможно, чуть-чуть возвышенной… Иначе она не в состоянии будет осуществлять заложенных в ней тенденций к господству. А тенденции эти настолько фантастичны, что выражены сегодня открыто лишь в фантастических романах — речь идет о господстве даже не мировом, а космическом…
Но вернемся к бедному, нежному сердцу Ницше. Однажды, гуляя в сопровождении молодого человека, занятого тогда изданием его сочинений (гулять одному ему уже не разрешали), он увидел девочку на дороге, подошел к ней, поднял упавшие ей на лоб волосы, посмотрел с улыбкой в ее лицо и воскликнул: «Не правда ли, вот олицетворение невинности?» Потом побрел к лечебнице — медленно умирать.
А девочка пошла дальше. В XX век. Она шла в сандалиях, потом босиком, когда сандалии остались в Освенциме с обувью тысяч мальчиков и девочек, потом опять в туфельках, легких, веселых, доверчиво постукивающих по старому камню дороги.
«О, что было бы с миром, если бы не рождались в нем дети!..» — патетически воскликнул кто-то из философов. Возможно, был он в ту минуту растроган, наблюдая за игрой детей вокруг рождественской елки или в Летнем саду. В этой растроганности ощущается атмосфера XIX века.
Подобные мысли выходят из сердца, несомненно, делая ему честь, и, однако, после них мир не меняется к лучшему: они утешают, не помогая перестраивать его. Надо полагать, что не было века, когда бы люди не задавали себе и окружающим иного вопроса: что будет с детьми, которые рождаются в этом мире?! Он менее возвышен, но побуждает к действию.
В середине II века до нашей эры восстания рабов потрясали Сицилию. У рабов были дети — маленькие рабы. Как-то раз — накануне восстания — один добрый человек в городе Акраганте, по-видимому, поклонник философии, позвал к себе в гости жестокого рабовладельца и, усадив рядом с ним за стол детей-невольников, угощал их орехами и винными ягодами. История, часто равнодушная к добрым делам, сохранила имя гуманного акрагантинца — Полиант. — Лично я сомневаюсь в том, чтобы после этой трапезы рабовладелец стал лучше относиться к маленьким рабам — и собственным и чужим. Вероятно обратное: если раньше он унижал и истязал их с бессознательной жестокостью, то после умилительного угощения в доме Полианта в его отношении к ним появился оттенок мести за перенесенное унижение.
В первый же день восстания этот рабовладелец и его жена были убиты. У них была дочь; ее судьба замечательна. Никто из восставших не поднял на нее руку. Надежным людям поручили переправить ее через горы к родственникам. Она, единственная в этой семье, была добра к рабам, и они не могли не отплатить ей тем же. И если мы не видим в этом ничего удивительного, то лишь потому, что более двадцати веков борьбы человечества за лучший мир изменили наши чувства и наше сознание — подлинно человечное начинает казаться само собой разумеющимся. Чтобы почувствовать удивление, надо если не ощутить, то вообразить атмосферу восстания.
Жизнь раба была ужасна. В сущности, это медленное, мучительное умирание нельзя назвать жизнью. Когда одичавшие в нескончаемых муках люди с дикой, отчаянной решимостью шли на мучителей, можно ли было ожидать от них доброты?! А оказалось, им чужда месть. Ни один волос не упадет с головы дочери того, кто был беспощаден к их детям, если она сама ни в чем не виновна. А если она была и добра к ним, ей сумеют, несмотря ни на что, воздать тем же. Почему-то хочется думать, что те, кто посреди ужасов восстания окружил заботой эту девочку, испытывал и особую радость. Это была радость рождения новой великой морали.
Читать дальше