На босяков многие смотрят как на воров и злодеев. Конечно, все они воришки. Но на крупную самостоятельную кражу босяк неспособен. Он ленив и труслив. Он в воровском деле может исполнять только второстепенную роль – стражника, шпиона. Настоящий вор презирает босяка. Он, более или менее, хорошо обставлен, имеет квартиру, семью, одет, водит хлеб-соль с людьми. Босяк – отверженное существо и, по странному свойству человеческой натуры, гордится этим и, во всяком случае, не стыдится своего босяцкого состояния. Если вора и грабителя можно сравнить с волком, то босяка – с гиеной.
– Начнись общественная смута, – сказал мне в виде предположения один писатель-публицист, – и эти ваши «типы Царского сада» могут сыграть ужасную роль…
Но и это ошибочно. Босяк бессилен и ничтожен. Вот рассказ Петьки Голого о том, как он участвовал в еврейском погроме на Демиевке.
– …Сейчас это, Боже мой, сколько народу привалило! Откуда ни возьмись – кацапура лупит. Народу тысячи две было – вот сколько! Сейчас, значит, стражу поставили – гляди в оба, чтоб войска не настигнули, а сами между прочим, тихим манером, тихим манером, на склад Рабиновича кинулись и в один секунд бочки выкатили, дна выбили – водки, я вам скажу, брызнуло даже невероятно много! Точно, я вам скажу, ужасный этакой дождь пошёл, и лужи тебе насыпало – хлебай сколько влезет, хоть топись! Надрызгались наши всласть, а жиды и жидовки навзрыд рыдают – в одних рубашках как Адамы по улицам бегают. Ай, тателе, ай, вей! Что смеху было! Рожу ему скорчишь – из него и дух вон, притаился, ни жив, ни мёртв. Только вижу я, что пух как снег из окон так и летит. Ей-Богу, думал сначала, дым! Кацапура? кричит: «Не робей, ребята, не жалей!» Добра на улицах сколько – Боже мой! Что, думаю, зевать – поднял, глядь: намисто еврейское. Только дурак был, в карман не положил. Подержал и тут же бросил. Глядь – пальта, чудесные пальта, штук пять, из лавки, и красный товар разный. Стал собирать, надел одно пальто, надел другое, надел штаники, тоже парочку одну и другую, а затем опять дураком себя почувствовал и бросил. Думаю – пойду нашим помогать, всё же я христианская душа. Глянул – содом, потеха, гул, стук, ничего разобрать нельзя! Понапивались кругом, шатаются, кричат! Дети голые, женщины! Мне и смешно, и страшно стало. Схватил я мыла, этак кусок порядочный… фунтов десять… Почём мыло теперь? – вдруг перебил он себя.
– Не знаю…
– Должно быть копеек по двадцати. Не меньше тово! Схватил это я мыло и драла. Бегу – сами ноги несут. Бегу, аж тяжело мне, аж дух захватывает. И сам не понимаю, чего я бегу, и теперь даже удивляюсь. Вот уж Демиевка кончается. Пуху всюду, Боже мой, сколько! Увидали меня две евреечки и себе давай бежать. Бегут и кричат: «Ай, ай!» Но никто на нас внимания не может обращать. Все в суматохе и страхе. Раза два я споткнулся на стулья, на горшок с цветами, раз запутался в цепке от часов. Бежим и бежим. Одной евреечке лет пятнадцать, а другая и того моложе. Только это я уж потом разобрал. Прибежали на поле, с поля повернули налево, бух в овраг, да там и застряли – потому грязь. Давай они карабкаться, а я вижу, что лафа – к ним. Страх мой увдруг прошёл. Отведу, думаю, душу. Держу мыло в руках и гляжу на евреечек. Дрожат они, побелели. Говорить я не могу, оттого, что дыхание зашлось. Плечики у них тоненькие, косы длинные – даже очень соблазнительно. Знаками показал им – так мол и так, а они в рёв. Ну тогда я опять испугался, сцапал меньшенькую, свихнул ей пальчик со страху, да и был таков. Но как назад из оврага карабкался, то мыло уронил, и как вспомню, то весьма сожалею о нём. Ничем, вот ровно же ничем не поживился я тогда!
Он задумчиво стал смотреть вдаль, может быть высчитывая, сколько стоило мыло, а может быть чувствуя странное платоническое влечение к нему. Он был дикарь, и трудно понять процесс дикой души.
Цыганочкой Танька прозвана за свой смуглый цвет лица. Её молодые глаза смотрят на всё из-под чёрных пушистых ресниц точно два уголька; и когда она отвечает вам, она держится одной рукой за дерево, а голой ногой, загорелой и почерневшей, описывает по земле полукруг. Иногда она закладывает её под икру другой ноги, и тогда напоминает собою маленькую нахохлившуюся цаплю. У цапли на затылке висят перья; у Таньки их заменяют концы грязного, грязного платка. И вся Танька, с ног до головы, за исключением своего хорошенького цыганского личика, производит омерзительное впечатление. Она сморкается в подол платья, которое давно уж превратилось в лохмотья. За пазуху она спрячет булку, селёдку, деньги, что подвернётся под руку: грудь у неё постоянно оттопыривается с одной стороны. Ваточная кацавейка сидит на ней мешком.
Читать дальше