Всеми тремя способами он пользовался и во время допросов, и на суде в Иерусалиме. Он явно надеялся избежать виселицы, если ему удастся убедить всех нас в своей незначительности. Только поэтому он так подробно рассказывал мне о массовых убийствах, при которых он - действительно совершенно пассивно - присутствовал. Он ждал, что после его откровенных рассказов о преступлениях, совершенных другими, ему поверят, когда он будет лгать, выгораживая себя.
Я стал для Эйхмана, по существу, единственным человеком, с которым он мог общаться. Мне он мог рассказывать все, лгать и говорить правду. Иногда обвинительный документ так потрясал его, что он в полной растерянности тут же признавался в том, что там вскрывалось. Когда же начинал осознавать масштаб содеянного, то на следующем допросе просил вернуться к тому или иному эпизоду и разрешить ему высказаться еще раз. И на этот раз отрицал все, в чем в прошлый раз непроизвольно признался.
Однажды Эйхман даже сделал мне настоящий комплимент. Предметом допроса был проект письма имперского министерства по делам оккупированных Восточных областей, в котором шла речь об устройствах для удушения газом и содержалась следующая фраза:
"...Следует также иметь в виду, что штурмбаннфюрер Эйхман, ведущий дела по еврейскому вопросу в Главном управлении имперской безопасности, согласен с этим предложением..."
Документ был тяжким обвинением, но он тут же признался, что обсуждал его с автором письма. Когда мы потом проверяли распечатку с пленки, Эйхман заявил, что на следующем допросе хочет сделать некие дополнения. А в ответ на мое замечание, что он может отвечать на допросах так, как считает нужным, пустился в похвалы.
Он, мол, хорошо знает, что я ни разу не пытался ни обещаниями, ни угрозами добиться от него признаний. И поэтому испытывает потребность, заявил он официальным тоном, г1бблагодарить меня за корректность при допросах. И при этом церемонно поклонился.
Если вначале он был весь словно комок нервов, то уже через неделю более или менее взял себя в руки - допросы явно успокаивали его. Но однажды - это было, наверное, в первой половине июля 1960 г. - все-таки впал в панику, решив, что настал его последний час. В комнату, где шел допрос, вошел офицер охраны и приказал Эйхману следовать с ним - его отведут к судье. В сильном испуге Эйхман поднялся. И когда солдат охраны стал завязывать ему глаза, у него подкосились колени.
"Господин капитан, - умоляюще закричал он мне, - я ведь еще не все рассказал вам!"
Я постарался его успокоить:
"Вас только отведут к судье, чтобы он мог продлить срок содержания под стражей. Затем мы продолжим допрос".
Это привело его в чувство, и он твердой походкой вышел из комнаты, сопровождаемый двумя солдатами. Повязка нужна была только затем, чтобы он не видел дороги.
Самым неприятным были попытки Эйхмана втереться в доверие. Так однажды, указав на эмблему израильской полиции, он сказал мне:
"Когда я вижу этот знак, господин капитан, я понимаю, что мы, собственно говоря, коллеги. Я ведь тоже служил когда-то в полиции".
Я поставил его на место:
"Вы никогда не были полицейским. Вы были в СС и СД".
Смущенно глядя на меня, он смог только сказать:
"Ах да?"
И после непродолжительной паузы продолжал:
"Но у меня нет страха перед полицией. Я ведь знаю ее. Суд - это уже другое дело, я никогда не был под судом".
Я воспроизвожу здесь отдельные сцены только для того, чтобы показать человека, который сидел передо мной во время допросов и при правке распечатанных магнитофонных записей. Больше всего меня возмущало, что Эйхман явно не ощущает чудовищности своих преступлений и ни в малейшей степени не испытывает раскаяния. Когда 1 января 1961 г. я упомянул о начале нового года, Эйхман заявил:
"Вы позволите, господин капитан, пожелать вам приятного Нового года?"
При этом он поклонился и, сидя, щелкнул под стулом каблуками. Я только сказал, что не смогу ответить ему таким же пожеланием. На это он:
"Конечно, господин капитан, я очень хорошо понимаю, что вы не имеете права". Что у меня и в мыслях не могло быть такого, ему в голову не щришло.
Его бесчувственность стала для меня еще нагляднее, когда однажды он спросил, есть ли у меня братья или сестры, родители. Когда я ответил, что мой отец был депортирован его, Эйхмана, службой - увезен из Берлина в январе 1943 г. в одном из последних эшелонов с евреями, - он широко раскрыл глаза и воскликнул:
"Но ведь это ужасно, господин капитан, просто ужасно!"
Читать дальше