Печальнейшие страницы посвятил Шенталинский Максиму Горькому. Не тому, молодому и хмурому, умевшему жить и играть себя как героя собственной пьесы, было от «свинцовых мерзостей» горько — горше стало ему под старость. На языке вертится паршивое слово: бытовуха. Оно никак не вяжется с другим — с трагедией. Борются они бесконечно — этакая нанайская борьба двух атлетов в одном балахоне: в конце же концов нет ни одного, ни другого — встает с четверенек один искусник и скидывает балахон.
Читающий Шенталинского испытает все чувства — от презрения и гнева до слезной жалости. Он разобрал кровавую невыносимую бытовуху вокруг своих героев с возможной аккуратной отчетливостью и тактом — видимо, помогла жалость к человеку (когда-то ошельмованное Горьким чувство), попавшему в сталинскую да и в собственноручно подготовленную западню. Процитирую автора, пеняющего Горькому: съездив в 29-м году на Соловки и умилившись методам «перевоспитания» «преступников», основоположник «выразил восторг от первого советского концлагеря. Уже тогда он предал свой народ, благословил тиранию».
Василий Князев, истый идеолог (вспомним: «партия сильна только идеологией») большевизма, убит на Колыме. Как рассматривают останки диплодоков в зоомузее, читаем мы его «Красное Евангелие»:
Нервными пальцами белую грудь раздираю
И наношу оголенному сердцу удар…
Жадно прильнув в опененному алому краю,
Пей, коммунар!
Уже можно ставить медицинский диагноз, но что-то мешает. Вот что мешает: «психическое заболевание, которое характеризуется бредовыми идеями, а иногда также и галлюцинациями», мучило не одного только несчастного Князева. Паранойя этого рода поразила мою родину, как чума, зародившись в «бесовщине» русских якобинцев еще до появления на свет Федора Достоевского. Пушкинский Сальери «мало любит жизнь» и, возможно, убьет себя (речь о персонаже, и только), но сначала убьет гения. Идеологи русского якобинства возвели зависть, ненависть и жажду убийства в степень теории, прикрыв сущность фразеологией, как яму западни прикрывают хворостом. Фразеология взывала к лучшим чувствам и пленила самых доверчивых.
В затхлые глубины этой западни много раз спускался Виталий Шенталинский. С ним мы и читали, и переписывали «Красное Евангелие» 1918 года. То было на Соловках летом 89-го, я запомнил дату — 3 июня: с трибуны Верховного Совета согнали Андрея Сахарова под улюлюканье зала. Он сказал об Афганистане — его не захотели понять и получили Чечню.
А на белом песке — золотая лоза,
Золотая густая лоза-шелюга,
И соленые брызги бросает в глаза,
И холодной водой обдает берега…
Стихи Жигулина о Соловках. Золотой шелюги что-то я не помню по берегам Анзера и Большого Соловецкого, когда в 1989-м добрались мы туда с Виталием Шенталинским и Александром Дуловым. Помню ревматические изломы и вздутья березок, низведенных до состояния кустарника. Их стволики, одинаково черноватые, с намеками на бересту. Вдоль берега, клонясь в одну сторону, они тащатся этапом, готовые упасть на колени по команде. Ветер и холод запечатлели на них свою работу, напоминающую постоянный напор партийной идеологии на мозг и душу человека.
А через два года мы с Виталием начали серию вечеров «Острова ГУЛАГа». Первый замахнулся на Большой зал ЦДЛ. Родственники выступавших и несколько пожилых людей с улицы заняли четвертую часть зала…
Условимся о масштабе. Эпоха, зародившаяся в кровавой неразберихе Первой мировой войны, триумфально шествовавшая несколько десятилетий под знаком беды, не угомонилась и нынче. (А мы-то думали: похмелье! Мертвая зыбь!) Бодро и нагло напирает она и на новое столетие… Однако нет. Масштаб тут библейский. Явление принадлежит второму тысячелетью мировой истории, откликается же ему и дохристианская и доисторическая дикость.
Эпоха, универсальная по количеству разновидного зла, быть может необратимого и рокового, тяготеет над каждым из нас непрошеным наследством. Отношение к ней — личное прежде всего. Я знаю человека, гордящегося тем, что отец его ликвидировал жида Михоэлса. Знаю другого человека и хочу это имя назвать: Наталья Астафьева, замечательный поэт, наследница Анны Барковой и дочь польского революционера Ежи Сохацкого. Он выбросился из окна пыточного дома на Лубянке, оставив дочери все свое невысказанное и самое кровь, которой только и можно писать детям нашей эпохи. У пасынков другие чернила.
Читать дальше