– Вы спокойно ходили мимо покойников?
– Я мало покойников видела. Только наших. Видела, как их везут на саночках, а падающих на улице – нет. Когда я спускалась по лестнице, я всегда закрывала глаза и считала ступеньки – их было шесть. Однажды, когда переходила на первый этаж с закрытыми глазами, споткнулась, открыла глаза и увидела, что на площадке лежала женщина, завернутая в простыню. На ней была голубая шапочка, а глаза – открыты. Эти открытые глаза на меня очень подействовали. Хотя не могу сказать, что это был страх. И еще одна сцена меня потрясла. В декабре умерла Соня – она совсем одинокая была. Мама мне сказала: «Попроси, чтобы нам за нее дали довесок». Я встала в очередь. Почему я это запомнила? Впереди меня стояла женщина, и по ее черному пальто ползла большая белая вошь. Ползла, ползла, и, пока я стояла в очереди, я все смотрела, куда же она заползет. Вошь поднялась по воротнику – тогда были модными эти ужасные высокие воротники. На женщине была грязная-грязная шерстяная косынка. И почему-то мне захотелось увидеть, что это за женщина, к которой вошь заползла. Я потянулась и заглянула ей в лицо – обычно я в лица не заглядывала. И увидела черное закоптевшее страшное лицо и… ярко накрашенные губы.
– Вам сны снились?
– Не помню. Помню только, о чем я мечтала. У нас внизу до войны был роскошный магазин, там конфеты продавали и много всякого. Так вот все мечты были об этом. До войны из-за этого магазина у нас было много тараканов, а в блокаду они все исчезли. И собаки, и кошки исчезли как-то вдруг.
– Канализация ведь не работала, куда вы все девали? В окно?
– Наверное, мама выносила. Однажды, когда я шла с Невского из булочной, из форточки на веревке спускалась кастрюля… Видимо, выливали. А я вот не знаю, выливали мы или нет. У нас два окна во второй комнате так заледенели, что открываться стали только в июне. И в первой комнате тоже ничего не открывалось. Труба-то от буржуйки шла в камин, мы не могли открывать форточку. И так холод был страшный.
– То есть в туалет вы ходили в ведра?
– А я и не помню, чтобы мы в туалет-то ходили. Помню только, как однажды Ксения Львовна вошла и говорит: «Господи, и стула-то нет!» Я тогда не поняла, что это за стул. Я не помню, чтобы я куда-то какала. А чем какать-то? Как будто и не было ничего.
– Вы дневник не вели?
– Какой дневник? У нас и чернила-то застывали. У меня вообще никаких чувств не было, я ничего не соображала. Чувства появились позже. Наступил июнь месяц, лето было очень хорошее. Мама надела на меня белую сатиновую кофточку, коричневую юбку с лямками и туфельки, которые остались с довоенных времен – все-таки не все сожгли! Я вышла на улицу, солнышко светит, так красиво вокруг! Я хотела побежать и засмеяться, а мышцы не работают. Ни бежать не могла, ни улыбнуться. И тогда я села прямо на булыжники, и у меня полились слезы. Так чувства и появились.
– Когда вы снова пошли в школу?
– Когда наступила весна 42-го. 1 сентября 1941 года я не могла пойти в школу, потому что должна была следить за детьми. Я тогда плакала, я обожала школу, я обожала Агафью Ивановну, мою любимую учительницу, которую помню до этих пор. Эсфирь Соломоновну, учительницу музыки. Так что мы пошли в школу только весной. А школа наша была на улице Плеханова, дом 7, там, где Екатерининский приют. И красивее школы я в жизни не видела. Мы учились в первой парадной с мраморной лестницей, красивыми хрустальными люстрами, залом с мраморными колоннами. Но во время блокады нас почему-то учили не в этом здании, а рядом. Там нам выдавали без карточек стограммовую граненую стопочку, наполовину наполненную гороховой кашей, и кусочек хлеба. Ни сестра Люся, ни я внутренне не имели права это съедать, заворачивали и приносили домой, а там уж делили, хотя что уж там было делить. Помню в школе такой эпизод. Мы пришли в четвертый класс, и там у нас была учительница – совершенно сухое лицо, шапочка, вязаная косынка поверх пальто. Очень истощенная и некрасивая. И вот однажды Женька Воробьев (а он был толстомордый) принес кусок хлеба и на столе у этой учительницы раскрошил этот хлеб, как для воробьев. Она пришла после перерыва, увидела эти крошки на столе и стала их собирать и есть. А он и собравшиеся около него мальчишки ржали. Мне так было жалко эту учительницу! Я не помню что она преподавала и как она преподавала, но я запомнила этот эпизод. После войны я этого Женьку Воробьева несколько раз встречала. Он стал таким господином, ходил в мантеле (знаете, что это такое?), сытый, с такой же сытой красивой женой. Мне так хотелось сказать ему: «Ты был гадом, гадом, наверное, и остался». Может быть, он и сейчас жив.
Читать дальше