Бродяги влюбились на ярмарке. Она открылась уже, на неизвестной мне площади, маленькой, мокренькой от сегодняшнего дождя (собор теперь уходит ввысь в обе стороны – вверх и вниз.)
Играет музыка, – что-то по душу наших матерей, наших отцов, – между двумя ярмарочными палатками (деревянные, они походят на избушки), у самых углов их, двое бродяг стоят. Мужчина высокий, молод, в плаще длинном, в шляпе, а женщина – ниже ростом и старше него – танцует, к нему очень близко, она свои руки держит так, будто дотронется ладонями сейчас до его груди, однако не касается, а танцует, всем телом стремясь, и стремление это возлагая на возлюбленного через жест своих не касающихся рук. Она в то же время и сдержанна, и в сочетании сдержанности этой и стремления – свобода, что дана танцующей или с характером, или с бродяжничеством. Если с характером, то весь танец был под стать ему. Мужчина же улыбался, и по улыбке его было ясно, что ладони, которые не касаются его сейчас, уже касались его ранее, и это давало улыбке его спокойствие, умиление и уверенность – никто ничего не ждал, все знали.
Бродяги влюблялись. Я прошла мимо, завернула в переулок (вода везде, везде мокрая эта брусчатка, наконец-то, в ясные-то дни и настроения нет.) Сумка в моей руке висела не так высоко над землёй, и полно было только её дно. Я прошла по проспекту, свернула, перейдя через дорогу; на углу улицы – свечи, цветы, – в память об убитых студентах, приходится обходить: так много, на проезжую часть – ещё чуть-чуть, и залезут, вылезут, преобразившись, выйдут, превратившись, встанут умерщвлёнными телами, и продолжат демонстрацию.
По винтовой лестнице я взошла на третий этаж. Было как-то, с температурой тела тридцать восемь, я спускалась по ней же, думая, что меня ждёт, а, может, я подумала об этом позже, спускаясь же, я была захвачена лишь спуском – держа перила, балансировала; а лестница стара и кручена: так спирали вились у меня внутри, когда слышала музыку: вьются, вверх, спирали, и сквозь глаза – наружу. То была музыка, слезающая со стен собора (будто таится там долгие годы, замерев, окаменев, и вот – движение. Ползут – не горгульями, но иными какими-то существами) ко мне: Эллен поёт третью, и роза (смеркается) виснет (свет заходящего Солнца – сквозь лепестки) над головой распятого, а я закрываю глаза, и музыка прорывается спиралями сквозь них – наружу.
В моей комнате стены – терракот, мало кому понравится, но окно – высокое, а какой бы подоконник можно было сделать, не будь этого громадного расстояния между внешней и внутренней рамой! Костёл у окна моего – снаружи. Он молчит всегда. Нет, было один раз – кто-то репетировал вечером на органе, я перешла дорожку от подъезда к звуку, подёргала дверь, а она – закрыта.
Я живу здесь не очень давно, но я купила шторы, я испачкала шторы, я оборвала случайно один конец шторы, и мне не хотелось снимать её для стирки – от греха подальше.
Я оставила сумку с покупками у двери, только вытащила кусок сыра, маленький и треугольный, обёрнутый, его – между двумя рамами суну, чтобы не испортился. О, да там за счёт моего широченного подоконника столько места, что влезет весь сырный прилавок, над каким я стояла в магазине, проверяя цену самых маленьких кусков.
Я разделась и положила одежду на стул, она возвысила спинку его, но не ровным продолжением, а этаким горбом («Ты, я смотрю, тоже любишь разбрасывать вещи! – говорила мне Лиля. – Когда я съехала от родителей, то поняла, как это раздражает, теперь у меня везде порядок». ) В одних трусах я уселась на кровать. Если бы ни это окно, такое высокое, то какие шпили. Хотя, нам и под уличными лампами было, знаете, очень… они желтят весь переулок, всю улицу, площадь – большую и маленькую, и если слезящиеся от ветра глаза сощурить слегка, то каждый фонарь, его макушка, разойдётся линиями в две стороны, а фонарей – несколько, вот они и полосатят раннее потемнение и блеск чёрного камня, по которому копыта – дальше, дальше, свернули, исчезли.
Я налила в стакан воды и стала пить.
Что-то непривычное я заметила ещё днём: слишком много людей, и я, вроде как, не вижу ничего особенного, но чувствую беспокойное отдалённо. Будто в людях тех было что-то иное: они не приехали сюда из другого места, нет, они вышли из того же города, но словно выползли из-под земли, оттого и казались чужими. Теперь они здесь.
Бывало, я думала: каково это, когда на главной площади твоего города чужаки? У меня, конечно, нельзя сказать, чтобы город свой был, но была эта комната, и она находилась в городе, что принял меня со второй попытки, хоть и грех – говорить так. Тогда гремела фамилия на «К», фамилия на «Д», а я была на третьем, значит – не я под фонарями, а они подо мной.
Читать дальше