Штайн выпалил мгновенно:
– Liber Freunden! Мне не была важна историческая точность, мне гораздо важнее было добиться, чтобы военная форма выглядела совсем не военной.
– Почему?!
– Маша в пьесе говорит: «Самые лучшие люди – это военные». А наша публика не любит армию, не любит ничего, связанного с войной. Офицерская форма сразу и автоматически вызывает негативную реакцию. Это потом почти невозможно преодолеть.
Это простое объяснение вызвало чувство удивления и восторга. Никогда бы в голову не пришло, что в этом спектакле бесформенные костюмы и расслабленные манеры чеховских героев объясняются пацифизмом западных немцев! И если б не вопрос Лаврова…
Чтобы понимать – надо знать. Чтобы знать – надо спрашивать.
1989–1990
P.S. Через два года Штайн привез в Москву «Вишневый сад». Тот же немец, тот же город, тот же Чехов… Но три сестры приезжали в СССР, а «Вишневый сад» привезли в Свободную Россию. Весь мир нас тогда любил, слал эшелонами шприцы, одежку, консервы. Слова «гуманитарная помощь» звучали чаще, чем теперь «баррель»; спасибо, но что-то унизительное, кажется, было и в этих подарках, и в том, что сами, значит, почему-то не можем произвести простейших вещей, а тут тебе еще и Чехова (то есть русскую душу) везут из Берлина. Досадно. И восторги слишком единогласны, слишком безудержны. Скажешь слово поперек, а на тебя шипят: гражданин! вы что же это волнуете интуриста? за это с вас строжайше спросится! И эпиграф из Гоголя остался, увы, не оценен читателями. Полная цитата звучит так: «Луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге; и прескверно делается. Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак, никакого понятия не имеет о луне».
***
Материальная помощь – немецкий реванш. Никто так щедро нам не помогает, как немцы. Им это нравится. Превосходство кормильца ничуть не хуже, чем превосходство победителя. А наш победительный комплекс трансформировался в комплекс неполноценности.
Там всё лучше. Дороги, автомобили, квартиры, еда, вода, воздух. У человека все должно быть прекрасно: и колготки, и парфюм, и валюта, и Smirnoff, и Чехов.
Чехова нам привозит Петер Штайн. Замечательный режиссер. Настоящий добротный немецкий театр. Без обмана.
А нам надо – с обманом. Наш театр, наша любовь – иллюзия.
У Штайна все подлинное. Как в этнографическом музее. Экспозиция «Русская усадьба XIX века. Быт и нравы».
Как настоящая! – говорят милые люди, родившиеся между XVII и XXVII съездами КПСС. Как у Станиславского! – говорят знатоки театральных учебников.
МXАТ в Камергерском брали с боем. Давка, милиция, студенты по крышам из Школы-студии…
Во-первых – знаменитость. Во-вторых – престижно. В-третьих – что такое тысяча мест на десятимиллионный город? А в городе сотня театров, тысячи актеров, тысячи театральных студентов, критиков, десятки тысяч театралов. Все хотят увидеть «как надо». И – только два вечера.
А началось – и заскучали. Потому что по-немецки? Нет. Потому что про русских.
Вечная ошибка западных постановщиков Чехова – ставить спектакль про русских. Таких, какими они себе их представляют.
Мы себя в этих немецких русских не узнаем. Широкий жест, чуть что – вприсядку; из-за кулис доносится (по-русски!) – «во поле береза стояла» (спасибо не «Катюша»). И вот Симеонов-Пищик смачно прихватывает Варю за мягкое место. Бородатый пузатый ухарь-купец.
Погодите! Симеонов-Пищик – дворянин. Варя – дочь (хоть и приемная) аристократки Раневской. И не кабак, и не бордель, а дворянская усадьба. И не Островский, а Чехов. Не быт и нравы, не сапоги с блинами, не Дикой с Кабанихою. И не по-отечески шлепнул, а именно прихватил.
…Честно страдают, старательно плачут. Настоящая мелодрама. Но у Чехова – комедия! Высокий жанр.
Гаев – благороден. Недалек, болтлив, лакомка, неженка – но благороден. С хамами – высокомерен, брезглив (но с хамами, а не с рабами). А этот немецкий… На сцене темновато, и его все время путаешь с Яшей-лакеем. Настоящий Гаев немецкому Гаеву сказал бы свое вечное: «Отойди, любезный, от тебя курицей пахнет». Но, конечно, не в лоб, а так, в сторону, как бы ни к кому не обращаясь.
(Что ж, и немцы, и американцы тоже не узнают себя в наших фильмах из ихней жизни.)
На сцене плачут и смеются. В зале – покой. Один раз Штайн сорвал аплодисменты. Когда распахнулись окна – а там восход и цветущая сакура. Но ежели аплодисменты заслужила декорация – значит, живые актеры проиграли мертвой бутафории.
Ставить надо о себе. Не о каких-то загадочных русских XIX века, а о себе. Тогда, может, и заболит. Тогда, может, чего-нибудь и выйдет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу